Анка
Шрифт:
— Держи дроги. Раззявы! — злился Тимофей и вымещал свое раздражение на неповинной лошади, стегая ее кнутовищем по голове.
Двое забежали наперед, уперлись грудью в дроги. У обессиленной вконец лошади подломились передние ноги, и она ткнулась головой в землю.
— Бросай! — Тимофей сплюнул. — Отдохнем.
Он присел на дроги, потянулся рукой к картузу, но не снял его, а рука так и застыла в воздухе. Протер глаза, всмотрелся и перевел на Егорова недоуменный взгляд. Держа на руке винцараду, снизу подымался к ним Павел,
Вытягивая из воды белугу, они не заметили, как показался на море баркас и подошел к берегу, а Егоров в суматохе забыл сказать Тимофею, что произошло у него с Павлом. Сухопайщики не вышли на берег, видимо, боялись Егорова и сигналили руками с баркаса, а о чем — никто не мог понять. Грузно оседая на ноги и покачивая плечами, Павел подошел к отцу, посмотрел на взмыленную лошадь, перебросил взгляд на белугу, долго, ощупывал ее глазами и, наконец, глубоко вздохнул, будто от самого берега шел с затаенным дыханием.
— Ну, что? Помощь нужна?
Никто не отозвался, ожидая, что скажет Тимофей.
— Батя! Помощь нужна? — повысил голос Павел, и глаза его загорелись недобрым блеском. — Это так ты к доктору ездишь?..
И опять ни звука в ответ. Бросив винцараду, Павел положил доски, уцепился за головное кольцо.
— Берись, что ли? А то протухнет. Зря пропадет.
Тимофей встал, прошел к лошади. Молча взялись за веревки и кольца остальные.
— Давай, батя.
Тимофей потянул за поводья. Белуга вздыбилась, поползла и легла на дроги так, что хвост ее остался на земле. Увязав ее бечевками, Павел взял у отца поводья, запряг лошадь. Тимофей пожевал бороду, приблизился к Павлу.
— Поймал-то ее Егоров. Не наша…
— Знаю, — ответил Павел.
Тимофей помолчал и громче:
— Ведь я батька твой…
— Знаю, — голос Павла дрогнул.
— Казак ты… или…
— Батя! Пойди к той вон круче и сигани головой вниз со своим казачеством. А мне оно без надобности, — он задрожал всем телом, словно долго стоял босыми ногами на снегу. — Ты меня учил… — он застучал зубами. — Ты меня… — и, глотая слюни, с трудом выдавил: — А теперь сына обкрадываешь?..
Егоров вступился было за Тимофея, но тот оттолкнул его:
— Не мешайся! — Качнулся к дрогам, упал на белугу, простонал: — Не дам… Не дам… Пашка… Не дам…
— Чего ты распоряжаешься! — вскипел Егоров.
— Не приставай, а то… — Павел сжал кулаки. — Сомну!
Поднял отца, отвел в сторону и тронул лошадь.
— Пашка! Куда ты?.. Пашка… Ведь ты же кровь мою… пьешь… соломинкой… — захныкал Тимофей. Он надломился в пояснице, сел на траву и поник головой.
— Кровь мою… соломинкой… кровь…
Павел обернулся, не переставая погонять лошадь.
— Нет, батя, ты мою кровь пил соломинкой. Ты. А теперь дудки. Дай и мне похозяйновать. Довольно мне штаны латать за Анку. А то — ишь, взял к себе Егорова… А я что ж, чужой тебе?
Он
— Но, но, Буланый! До хутора поскорей. Или счастью моему не рад?.. Н-но, милый…
Выгнув спину дугой, Буланый усердно копытил дорогу.
У двора Урина Павел собрал большую толпу народа. Больше всего было детей, которые по дороге липли к нему, становились на хвост белуги, кувыркались и снова бежали вдогонку. Обхаживая белугу со всех сторон и тыча в нее пальцами, рыбаки выказывали свое удивление, спрашивали, как засеклась она.
— Как надо ей было, так и засеклась, — отвечал Павел.
И только один Панюхай стоял в сторонке, нюхал воздух и с невозмутимым спокойствием говорил:
— Это еще не диковина. Не таких, чебак не курица, подсекали.
Представитель треста раскрыл ворота, впустил Павла во двор, забегал у сарая.
— Куда мы ее? — и он прикинул на глаз белугу. — Центнеров восемь, а?
Павел поспешно вынул из кармана бумагу, сунул ему в руку.
— Что это?
— Договор.
— Зачем?
— Делай отметину.
— Нет, погоди. Так нельзя. Свезем в город, взвесим, тогда.
— Вали чохом, — посоветовал кто-то.
— Ладно, — согласился Павел. — Давай на глаз.
— Не могу так. Надо указать в пометке точный вес. Не беспокойся, не обманем. Ну, ребята. Берись. Давайте в ледник ее снесем.
Панюхай усмехнулся:
— И брать нечего. Разве таких мы подсекали? Скажите, диковина какая… — и пошел со двора.
…В клубе не рыдала жалобной песней гармошка, не заливалась голосистым «страданьем», не рассыпалась веселыми переборами, от которых и у молодых, и у стариков ноги сами в пляс пускаются… Знали все, что была гармошка и не стало ее. Не стало слышно по вечерам и веселья. Клуб опустел, затих. Но сегодня со всех сторон хутора сходились к нему люди. Шли медленно рыбаки, покачивая саженными плечами, торопились любопытные женщины, бежали вперегонки ребятишки. После долгого раздумья пошел и Тимофей, сгорая от любопытства: «Какую же отметину получит сукин сын?»
Войдя в ограду, по привычке снял картуз, но не перекрестился и занес на ступеньку ногу. Словно ладаном, курился махорочным дымом шумный клуб. Люди беспокойно ерзали на скамейках, вставали, переходили с места на место, громко разговаривали.
В глубине за столом, покрытым красной материей, сидели Кострюков, Анка, Жуков и представитель треста.
К ним в одиночку подходили рыбаки, получали какие-то свертки и со смущенно-радостными лицами возвращались на место.
Тимофей оттопырил ухо, вслушался.