Антология русской мистики
Шрифт:
— Слушаю-с.
— Если в мое отсутствие заедет сюда этот бледный господин в очках, отдай ему обратно эту статью.
— Слушаю. А когда он спросит, не сказали ли вы чего-нибудь?
— Скажи ему, что он мечтатель, что все это нервы. Мечтатель. Нервы. Будешь ли помнить эти слова?
— Как не помнить!
— Повтори же их.
— Я скажу ему: барон приказал вам, сударь, доложить, что вы писатель-с: не ври, сударь! — скажу ему. Врать нехорошо!..
— Поди прочь, дурак! Лучше не говори ему ни слова: я сам с ним увижусь…
— Виноват, сударь, ваше высокородие! Забыл вам доложить, что он сюда больше не заедет. Он приезжал проститься с вами, а поутру нашли его в Неве, против нашего дома. Вы еще спали.
— Как! Он утонул!.. Сказать правду, после этой статьи ему ничего
Александр Амфитеатров
«Казнь»
Вечером семнадцатого сентября 1879 года судебный следователь города У., Валериан Антонович Лаврухин, был в гостях у своего ближайшего соседа доктора Арсеньева, справлявшего именины своей племянницы Веры Михайловны. Молодая жена Лаврухина, Евгения Николаевна, чувствуя себя не совсем хорошо, оставалась дома. В десять часов она приняла бромистого калия и легла в постель, наказав горничной наведаться в спальню часам к двенадцати и, в случае, если б Евгения Николаевна уже заснула — потушить лампу. До назначенного срока горничная сидела в людской, играя в карты с кухаркой и дворником; кроме их троих, барыни, да спавшего на кухонной печи вестового, в доме никого не было. В полночь горничная отправилась взглянуть на больную. К своему ужасу, она увидела окно спальни раскрытым настежь, а пол испещренным чьими-то темными следами. Бросилась к барыне — и нашла ее всю в крови и уже холодною. Конечно, поднялся шум, явилась полиция.
Следствие по этому делу дало такие результаты: Лаврухина была зарезана тремя безусловно смертельными ударами колющего орудия в горло, живот и левый пах. Ссадин, царапин и боевых знаков на теле не оказалось, а спокойное выражение лица умершей и положение трупа давали основание думать, что убийца подкрался к своей жертве во время сна и поразил ее внезапно. Из ушей покойной были вынуты серьги, с пальцев сняты кольца, с ночного столика пропал драгоценный складень — благословение матери.
Спальня помещалась во втором этаже и выходила единственным широким венецианским окном в сад; от окна спускалась вниз железная пожарная лестница. И ее ступени и подоконник были в нескольких местах запачканы кровью. У окна не было задвижки; только утром в день убийства в него вставили новое стекло вместо разбитого накануне самим барином. От лестницы следы, такие же, как в комнате убийства, вели к забору, отделявшему лаврухинский сад от обширного пустыря, круто спускавшегося к реке Тве. Здесь следы исчезали.
В убийстве был заподозрен стекольщик Вавила Тимофеев — горький пьяница, истый бич города, полный бездомовник. Против него говорили весьма веские улики. В одной из клумб лаврухинского цветника нашлась отлично отточенная окровавленная стамеска; своими размерами она пришлась как раз по ранам Евгении Николаевны. Стамеска принадлежала Вавиле. Утром пред убийством Вавила вставлял стекло в окно спальни и сильно побранился с Лаврухиной из-за платы. Вечером его видели, мертвецки пьяного, бродящим по пустырю, вдоль садового забора. Наконец, в дополнение всего, Вавила в ночь на семнадцатое сентября скрылся из У. Неделю спустя его арестовали в соседнем уезде, по доносу трактирщика, которому он предложил в залог похищенные вещи. Сапоги Вавилы аккуратно подошли к следам убийцы.
Несмотря на столь очевидную виновность, преступник упорно запирался и рассказывал в свое оправдание совсем фантастическую сказку: будто он, действительно, был семнадцатого сильно выпивши, и не помнит, где заснул. На другой день очнулся на берегу по ту сторону Твы, рядом с собой нашел свои сапоги, а у себя за пазухой драгоценные вещи, очень испугался, что его за такую находку засудят, и бросился в бега. Кто подложил ему вещи, и как он попал на другой берег Твы, — ему неизвестно. Понятно, что суд не удовлетворился нелепым лганьем преступника, и Вавила пошел на каторгу.
Смерть горячо любимой жены едва не убила Лаврухина. Он потерял рассудок и, помещенный
Молодые супруги зажили отлично. Замечали только, что Лаврухин как будто опять начал хандрить, находится в большом подчинении у своей жены и, пожалуй, даже побаивается ее. Так прошел еще год.
Память смерти Евгении Николаевны совпадала с днем ангела Веры Михайловны. Семнадцатого сентября у Лаврухиных было много гостей. Хозяин весь вечер казался очень не в духе и довольно неудачно притворялся веселым. Вера Михайловна делала приготовления по хозяйству и, наконец, пригласила гостей закусить. За ужином она обратилась к мужу с каким-то вопросом, и тогда произошло нечто неожиданное и ужасное. Едва несчастная женщина произнесла "Валя!" — Лаврухин, как тигр, вскочил с места, с пеной у рта и с ножом в руке, которым только резал ростбиф. Безумного схватили, но уже слишком поздно: Вера Михайловна упала на пол бездыханною…
— Что вы сделали, несчастный?! — в отчаянии спросил убийцу Арсеньев.
— Теперь она не будет больше сводить меня с ума! — отвечал Лаврухин и лишился чувств. Через три дня он умер в больнице, ни разу не придя в себя — буйные припадки следовали один за другим. По смерти Лаврухина, между его бумагами, были найдены записки, где он рассказал странную историю своей жизни. Вот что он писал.
Я получил назначение в У. семь лет тому назад. Тогда я только что женился на Евгении Николаевне Рохаткиной. Моя первая жена была, как все помнят, маленьким совершенством: хороша собой, добра, как ангел, неглупа, прекрасно воспитана и с порядочным состоянием. Она меня обожала; мне казалось, что и я ее очень люблю. Вскоре моя страсть остыла, но мне было совестно показать охлаждение к женщине, достойной вечного и непрерывного поклонения, и я стал играть роль нежного супруга, каким еще недавно был на самом деле. Порою мне удавалось заигрываться до того, что я сам себя обманывал и снова верил в действительность уже не существующей любви. Но гораздо чаще ложь моих отношений к жене уязвляла меня горьким стыдом; тем не менее, показать себя в настоящем свете у меня никогда не хватало духа, и целые четыре года я громоздил перед Евгенией обман на обмане в словах, чувствах, поступках. Стыд своей трусости тяжело отзывался на мне, и из человека, полного жизненных сил и более или менее довольного судьбой, я сделался мрачным, унылым брюзгой. Презирая себя за слабоволие, я все надеялся, что авось как-нибудь, если уж я сам безвластен над собою, так хоть счастливый случай переменит и направит мой скучный быт по новому руслу.
В это самое время к доктору Арсеньеву приехала на житье его племянница Вера Михайловна — отслужившая срок пепиньерка одного из провинциальных институтов. Эта оригинальная девушка, не особенно красивая, с холодными руками и тусклым взором, произвела на меня весьма смутное впечатление: я сразу ощутил тоскливое предчувствие, что она не пройдет бесследной тенью в моей жизни, в душе моей шевельнулась безотчетная боязнь ее, и, несмотря на это, меня все-таки, как говорится, потянуло к ней. Покойной жене моей Вера Михайловна была глубоко антипатична: ее мертвенная бледность, ее странный взгляд, ее холодные руки почти пугали Евгению. А когда однажды обе женщины разговорились наедине, то Вера, оставив обычную молчаливость, высказала столько цинизма в своих убеждениях, столько сухого бессердечия и безверия, что Евгения совсем растерялась и искренно пожалела об институте, где Арсеньева была воспитательницей. Я лично, справясь с первым впечатлением, заинтересовался Верою, как новым лицом, как умною и развитою — совсем не похожей на барышень уездного городишка, — девушкой. Потом я начал находить, что она далеко недурна собою и очень изящна, и кончил тем, что влюбился в нее. Не знаю, угадывала ли Вера мои чувства, — в ее загадочных глазах никогда нельзя было ничего прочитать. Она не кокетничала со мною, но и не избегала меня Я, стыдясь своего увлечения, никогда не говорил с ней о любви.