Антракт: Романы и повести
Шрифт:
Двадцатого марта она ушла утром из дома — теперь они жили порознь, она в спальне, он в кабинете, и во сне все то же: «Ариведерчи, Рома…» — а через несколько минут позвонила снизу, из автомата:
— Юра… я даже не знаю, как… Я вообще не знаю!..
В почтовом ящике… ну, там, в подъезде, в ящике… там письмо пришло… да, разрешение… Я не знаю!.. — Он услышал в трубке стон, она повесила трубку на рычаг: ту-ту-туту-ту…
Ариведерчи.
И все же и тут он не потерял жалкой надежды: в последний миг, у трапа самолета, она ужаснется, кинется к нему: «Нет, не могу, не хочу!»
Она не хотела никаких проводов, но друзья и подруги все равно придут, без
В тот вечер, ничего ей не сказав, он уехал, колесил вслепую до полуночи по городу, по пустынным улицам, не отдавая себе отчета, где он, но помимо воли круги его блужданий сужались, его бессознательно влекло к центру, к Садовому кольцу, в Вспольный переулок.
Квартира была залита светом, из гостиной раздавались голоса и смех, видно, набежала тьма народа, кто-то рассказывал что-то смешное, все хохотали, и все это было похоже не на проводы, не на поминки по целой жизни, а на веселую, беспечальную вечеринку.
Он прошел к себе, никто его и не услышал, окно с прошлой ночи было затянуто шторой, полный мрак. Он сидел в темноте, никто и не догадывался, что он тут, рядом, никто его не хватился. Отрезанный ломоть.
Он слышал из-за двери ее голос — оживленный, взбудораженный, будто она уезжала не навсегда, не уходила безвозвратно из его жизни, а стало быть, и из своей, а — ненадолго, на юг, в отпуск.
Он остался на этом берегу, она уже — на том, на недоступном, ему уже до нее не докричаться, он здесь, она там, но как она может, как она смеет думать и говорить сейчас о чем-то, кроме него, как может смеяться чьим-то глупым и плоским шуткам, а не сидеть с ним рядом, здесь, в темноте, и прощаться с ним, оплакивать его и себя и их долгую, единственную жизнь вместе, их одно на двоих никогда, как она смеет? Неужели и в этом воля твоя, господи?!
Дай мне ее забыть, господи!
Дай мне сил, протяни мне руку! Я испил свою чашу до дна, капля за каплей, выворотил память наизнанку и не искал ни оправдания себе, ни поблажки, я сам приговорил себя к этой муке, но сколько же еще, господи?!
Отшиби у меня память, вытрави из нее наши первые дни и последние и целую жизнь, которая пролегла между ними, и шум сосен за окном дачи, и зеркало, в котором вспыхивали и гасли зарницы, а балтийские закаты гасли медленно и нехотя, нежные, текучие краски, дымчатый блеск моря, потом все окутывалось голубым сухим туманом, и в Подмосковье снег празднично скрипел под ногами и ломило глаза от нестерпимой белизны, осенью в сквозном лесу на жесткой предзимней голубизне неба нестерпимо белы были нагие стволы берез, а в нашей комнате печь топилась сосновыми дровами, руки были в клейкой смоле, к ночи печь раскалялась докрасна… но сколько же еще, господи?! Доколе?..
Через каких-нибудь полгода после Майиного отъезда Бенедиктову позвонил Андрей Латынин, руководитель недавно созданного театра-студии, — «студией» как бы подчеркивались его новаторские, экспериментальные, далеко идущие планы.
С Латыниным театральная Москва связывала главные свои надежды, несмотря на то что ему шел уже пятый десяток. Он успел поставить несколько нашумевших — и по справедливости — спектаклей в «Современнике», на Таганке, о них спорили до хрипоты, превозносили без меры или так же непримиримо ниспровергали и охаивали, в итоге спектакли, как правило,
Вероятно, только этим и следовало объяснить его предложение Бенедиктову поставить «Лестничную клетку» в театре.
Она и впрямь вполне годилась для этого — много диалогов, одно, собственно говоря, место действия, очень может быть, для театра она подходила даже больше, чем для кино. Бенедиктов быстро, недели за три, переписал сценарий, разбил его на картины и акты, дописал несколько сцен, сократил число действующих лиц, и получилось вполне годное для сцены сочинение. Латынин обещал все взять на себя — заключение договора, читку на труппе театра, прохождение через Министерство культуры. Бенедиктову велено было лишь терпеливо ждать дня, когда его сочинение «увидит огни рампы».
Но вскоре дело застопорилось, забуксовало на месте: городское управление культуры, видимо прослышав о давнем не то запрете, не то затянувшейся на неопределенное время консервации «Клетки» в кино, никак не решалось дать свое «добро» на постановку. Выше управления было Министерство культуры. Латынин и ринулся туда, прихватив с собой Бенедиктова.
В управлении театров их приняла вполне приятная на вид женщина лет пятидесяти, с открытым, интеллигентным лицом — спокойные глаза, высокий лоб, никакой косметик, доброжелательная улыбка. Она говорила не отштампованными раз и навсегда и ни к чему не обязывающими словами, а живо, искренно, и Бенедиктов сразу проникся к ней доверием и уверенностью, что уж она-то им с Латыниным — союзник.
Из окна кабинета Елены Михайловны была видна островерхая кровля старинного особняка, со всех сторон обстроенного более поздними, многоэтажными домами, по кровле, перестилая жестяные листы и гремя ими, ползали рабочие. Часть кровли была свежеокрашена ярко-малиновой краской, и этот бьющий в глаза, радостный, четко обозначенный на фоне белесого предзимнего неба цвет вселял в Бенедиктова почти физически ощутимую надежду, что все будет хорошо, все образуется, Елена Михайловна не даст их с Латыниным в обиду.
Разговор шел откровенный и, как казалось Бенедиктову, без подводных течений — Елена Михайловна и не собиралась скрывать своего благорасположения к Бенедиктову, ни дружески-покровительственного отношения к Латынину, ни своего — правда, чисто читательского, подчеркнула она, чисто субъективного — интереса к «Лестничной клетке».
— Я лично не вижу в ней ничего такого, — доверительно говорила она, — из-за чего она не могла бы увидеть света. Пусть не в кино, там, возможно, существует иная точка зрения, не знаю, но что касается театра…
— Стало быть, благословляете?! — поторопился Латынин. На его не первой свежести, под свитером с широким вырезом, рубашке была оторвана верхняя пуговица, и
Елена Михайловна нет-нет, а поглядывала на его открытую жилистую шею с смешанным выражением жалости и осуждения. — Тогда позвоните в городское управление — и делу конец!..
— Вы торопите события, — с мягкой полуулыбкой прервала его Елена Михайловна, — вы торопите события, Андрей Анатольевич. Во-первых, мое личное мнение, которое я вам высказала, это не более чем мое мнение, а не мнение всей нашей репертуарной коллегии. Во-вторых… — она чуть замялась, поглядела в окно на малиновую кровлю, помедлила, — во-вторых, будь это даже мнение коллегии, не в нашей практике навязывать его кому бы то ни было. К тому же…