Антракт: Романы и повести
Шрифт:
— Доколе?! — еще тише, одними губами повторил Егорофф и, вздохнув, словно ставя точку на своих невеселых размышлениях, вновь перешел к делу: — Однако вернемся, Юрий Павлович, как принято говорить, к нашим баранам, я имею в виду ваше согласие на… — но остановился, как бы ожидая, что собеседник сам закончит за него эту мысль.
Но Бенедиктов вдруг вспомнил мать — твердую, несгибаемую ее властность, жесткую складку тонких губ, обесцвеченные болезнью, не лгавшие никогда глаза, и комнату, сиротски-опрятную, с накрахмаленными марлевыми занавесками на окнах, затененных разросшимся диким
— Нет, — резко сказал он, — ни одной строчки, ни одной запятой я не позволю изменить, не ждите моего согласия, его не будет. — И, поймав на себе удивленный и, как ему показалось, насмешливый взгляд Егороффа, вдруг с ужасом понял, что попался, как муха в мед, что невольно как бы дал согласие и теперь ему отступать уже некуда и поздно, и потому-то и глядит на него Ваня с откровенной насмешкой, что только того и добивался, только того и ждал.
Егорофф тут же откликнулся с полнейшей готовностью:
— О’кей! Ни одной строчки, ни одной запятой, полная гарантия! О’кей! Или, как у нас, русских, заведено, по рукам! — привстал с кресла, перегнулся через столик, протянул Бенедиктову руку.
— А разве я дал вам согласие? — не подал ему своей Бенедиктов. — И не подумаю! Ты торопишь события, Ваня!
Тот услышал это его «ты»:
— Вот хоть и на брудершафт не выпили, а… — И, будто не услышав оскорбительного тона Бенедиктова, улыбнулся: — Что ж, давай на «ты».
Но Бенедиктов не ответил ему, молчал.
— Хорошо, — согласился с его молчанием Егорофф, — останемся на «вы». Но, может быть, вы позволите называть вас не по отечеству, — он так и сказал: «по отечеству», а не «по отчеству», — а просто Юра?.. Вы меня — Ваней, я вас — Юрой?..
— Сколько угодно, — пожал плечами Бенедиктов: разговор исчерпан, точка поставлена.
Но Ваня это истолковал по-своему:
— Спасибо. Так, стало быть, вот я о чем еще хотел… Что ни говори, а денежную сторону нам с вами все-таки придется обусловить…
— Но я ведь дал вам уже свой ответ! — стоял на своем Бенедиктов.
Но Егорофф будто и не слышал его:
— Сейчас, в данный момент времени, вам эти деньги, может быть, и не нужны. Но кто знает, не понадобятся ли они вам впоследствии…
— Когда?! — вскинулся Бенедиктов и вдруг испугался: Ваня от своего не отступится!
— Когда-нибудь, — неопределенно развел руками Ваня, — кто это может знать наперед… — И, опять мягко улыбнувшись, процитировал: — «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?..» Во всяком случае, Юрий, можете положиться на меня, ни один сантим из гонорара вашей матушки не сможет быть израсходован без вашего согласия. Или — и вашей сестры, Ирины Павловны, это вам самим решать, ваши семейные финансовые отношения. Кстати, — неожиданно вспомнил, — вы не поддерживаете связи с вашим дядюшкой в Хайфе?..
— Какой еще дядюшка в Хайфе?.. — растерялся Бенедиктов.
— Ну как же!.. Ваш дядя, родной брат Серафимы Марковны, архитектор, очень состоятельный человек, он еще в двадцатые годы там поселился… Матушка вам ничего о нем не рассказывала?.. Ах да! — спохватился
— Не надо! — выдохнул из себя Бенедиктов и почувствовал, как разом сделался совершенно беззащитен. — Не надо о ней!..
Но Ваня довел свою мысль до конца:
— Я недавно вернулся из Штатов, недели две назад, и видел Майю. — И тут же исправил свою оплошность: — Извините великодушно — Майю Александровну. Недели две с половиной назад, не больше. Случайно.
Бенедиктов облизнул языком ставшие разом сухими губы, спросил как мог равнодушнее:
— Как она?..
Ваня ответил не сразу, оглаживая своими женственными, нежными пальцами рюмку:
— Не знаю… думаю — несчастна. Впрочем, может быть, она сама этого не осознает… — И, подняв на него полный сочувствия и понимания взгляд, добавил: — Она — одна, насколько я мог понять. Одна и… — но завершить свою мысль не успел, в дверь постучалась Таня:
— Мальчики! Зачем вы заперлись? Юра, Ваня, откройте! Все уже ушли, одни вы… Откройте!
— Мы хотели, помнится, на брудершафт, — усмехнулся Бенедиктов напоследок, — что ж, давай, другого случая не будет, Егорофф… — и подчеркнул это двойное нерусское «ф», на большее его не хватило.
Когда он вышел из подъезда в пустынный Новоконюшенный переулок, была уже зима — снег за несколько часов успел укрыть асфальт, крыши, ветви деревьев первой непрочной белизной, в свете уличного фонаря плясала, радуясь своему часу, снежная кутерьма, и все вокруг было бело и чисто.
Я теперь ловлю себя на том, что мне нужно усилие памяти, чтобы вспомнить тебя. Вспомнить, какая ты. Нет, стоит мне закрыть глаза, и я легко могу заставить себя увидеть, какая ты была и тот или иной наш с тобой день, в том или ином платье, но какая ты была вообще — ты, та, что прожила со мною целую жизнь и которую я любил, — нет, не могу…
Напрасный труд, я знаю.
Андрей Латынин оказался не одинок в своей, правда, так и не осуществленной попытке поставить «Лестничную клетку» на сцене.
Ее перевели и инсценировали в нескольких театрах за рубежом, сначала в соцстранах, потом и на Западе. Бенедиктов получал одно за другим приглашений на премьеры, но так и не съездил ни на одну из них — то ли был не слишком настойчив, не добивался решительно где надо, то ли потому, что после отъезда Майи ему вообще было не до этого. Ему отказывали под благовидными предлогами — исчерпан лимит «человеко-дней» заграничных командировок, трудности с валютой, усложнились отношения с той или иной страной, отказы были шиты белыми нитками. Бенедиктову казалось, что он упирается лбом не в запертую на все засовы железную дверь, а в вату, в какой-то вязкий кисель: «Разрешить следует лишь в том случае, когда никак нельзя запретить».