Антуан Ватто
Шрифт:
Покойный король и в собственных делах оставил беспорядок, что, в общем, объяснимо: у него было тринадцать незаконных детей; большинство из них умерли в младенчестве, но герцог дю Мэн и граф Тулузский получили в свое время равные права с принцами крови и вполне могли претендовать на регентство, а в случае смерти маленького короля и на корону. О короне или во всяком случае о неограниченной власти мечтал и регент.
Покойный король оставил завещание и позаботился о его неприкосновенности. Памятуя, что завещание его отца Людовика XIII было похищено, он поместил свое в кованый шкаф, замурованный в стене здания парламента. В завещании власть будущего регента была оговорена множеством ограничений.
Времена сильно переменились: завещание не украли, с ним просто не посчитались.
12 сентября 1715 года оказалось днем не всеми замеченного, но все же дворцового переворота.
Парижский парламент —
«…Я не стану пускаться в объяснения причин, по которым покойный король мог ограничить прерогативы регентства; мне было бы очень легко доказать, что эти прерогативы уменьшились под влиянием, под силой наваждения… которые никто не осмелится теперь поддерживать. К тому же Людовик XIV сам чувствовал, что мог ошибиться в своем завещании. Вот его подлинные слова, которые он сказал мне во время нашей последней беседы: я сделал распоряжения, которые мне казались наиболее разумными; но так как нельзя все предвидеть, если что-либо получится неудачно, это можно будет переменить».
Стоит ли говорить, что парламент счел за благо согласиться со всеми соображениями Филиппа Орлеанского и скрепить его представления о регентстве надлежащими законоположениями.
«Последние годы царствования Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностью двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский, соединяя многие прекрасные качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен… Алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые напевы сатирических водевилей».
«О времена Регентства, дни утех, Когда никто уже не ищет славы, А только наслажденья и забавы, Позабывая, что такое грех, Когда беспечного безумья смех Доносится и в сельские дубравы! Из своего роскошного дворца Регент примером зажигал сердца».Париж вновь стал столицей. Разврат охотно прощали регенту, его элегантные забавы все же менее неприятны, чем унылое ханжество Людовика XIV. Филиппу Орлеанскому готовы были простить и многое другое: первые месяцы его правления заставили поколебаться и закоренелых скептиков. Наиболее тягостные установления минувшего царствования отменялись или же смягчались одни за другими. Страшные «летр де каше» — тайные ордера на арест без суда — почти перестали применяться. Власть ненавистных иезуитов была заметно ограничена, духовник короля Ле Телье после унизительной беседы с регентом вынужден был отойти от дел. Напротив, к людям других вероисповеданий, которые прежде почитались еретиками, регент проявлял невиданную терпимость: были разрешены протестантские богослужения, янсенистов освобождали из тюрем. Если в 1699 году назидательный роман «Телемак», написанный воспитателем дофина епископом Ламот-Фенелоном и содержавший завуалированную и робкую критику абсолютизма, был предан проклятью, а автор его навсегда изгнан из Версаля, то теперь опасная книга вновь увидела свет. Понимая отчасти роль для страны промышленности, регент способствовал, как мог, ее процветанию. Вольнолюбивые умы, коммерсанты, владельцы мануфактур, иноверцы, да и все, кто устал от бессмысленной косности прежнего царствования, прощали герцогу его пороки и превозносили его достоинства.
Герцог Орлеанский был человеком чутким, умным и хитрым, он делал все, чтобы
Нет, не наступили еще времена истинного понимания того, что и почему неблагополучно в прекрасной Франции. Как будто бы что-то и изменилось к лучшему, но было все по-прежнему зыбко, вера в королей медленно, но неуклонно расшатывалась, веры во что-нибудь иное еще не появлялось, на одном отрицании могла произрастать лишь полная скепсиса культура. Оставалась ирония и почти узаконенная с трона любовь к собственному сегодняшнему удовольствию. Большей частью — порочному.
ГЛАВА IX
В том году, в котором пришел к власти Филипп Орлеанский, то есть в 1715 году от рождества Христова, мы застаем нашего художника в совсем иных, чем прежде, обстоятельствах. С поры, когда писались «Обольститель» и «Искательница приключений», миновало три года. Об этих прошедших годах известно не много, но то, что известно, заслуживает самого пристального внимания.
Ватто больше не конкурировал на Римскую премию. В 1712 году конкурс вообще не объявлялся, и художник предпочел иной путь официального признания. Он решил стать академиком, что в ту пору не было безнадежным для молодого живописца делом: требования к кандидатам предъявлялись достаточно снисходительные, поскольку уровень подаваемых тогда в Академию работ был более чем скромным. Среди ровесников Ватто не было ни одного сколько-нибудь интересного художника, и рядом с его именем в протоколах Академии нет имен, ныне полностью не забытых. Есть одно пикантное исключение — Клод Жилло, его бывший учитель, который с 1710 года был «допущенным» Академии, но предложенную программу еще не выполнил.
Все-таки Ватто алкал официального признания.
При всей его застенчивости и мизантропии, он готов был претерпеть нервозную и крайне унизительную в случае провала процедуру ради титула академика, он заранее шел на известные компромиссы, поскольку имел все основания думать, что ему предложат тему, совершенно ему чужую. К сожалению, и на этот раз у нас нет никаких сведений, позволяющих судить о том, что именно толкнуло Ватто на этот поступок. Его могли уговорить, кто-то мог его заранее ободрить, а может быть, и напротив — это было проделано чему-то вопреки.
Порядок приема был таков. Являвшийся в Лувр на собрание Академии неофит показывал совету свои работы. Академики, среди которых были искусные и справедливо оставшиеся в истории художники — скульптор Куазево, живописец-портретист Ларжильер, его прославленный собрат Риго, Куапель и другие, менее известные господа, выносили решение: достоин ли претендент надеяться попасть в число академиков. Если претендента почитали достойным такой чести, он получал звание «допущенного» или «причисленного», а если переводить буквально, «благосклонно принятого».