Антуан Ватто
Шрифт:
С помощью приведенных рассуждений нельзя до конца объяснить загадку обаяния «Затруднительного предложения». Может быть, дело как раз и заключается в том, что в картине ничего не происходит, что художник не насилует, не порабощает взгляд зрителя, а дает ему спокойно погружаться в меланхолическое созерцание бездумного и спокойного существования людей среди прекрасной, хотя и однообразной, как всегда у Ватто, природы.
Подумать только, как многое Ватто предчувствовал, пусть еще очень приблизительно.
Растворение, успокоение людей среди дерев и трав — это созвучно тому, что еще не высказано, но что уже подспудно проникает в души людей, которым суждено завладеть общественным мнением полвека спустя. «…Сладостная картина природы должна была изгнать из моих
В Лувре висит небольшая — с полметра в длину — картина «Ассамблея в парке», по композиции и действующим лицам похожая на десятки других работ Ватто: вечереющий сад, нарядные люди на берегу реки или пруда, чудесная цветовая гамма костюмов пары на первом плане, выделяющаяся на сумеречном фоне: он в винно-красном берете, бледно-желтом камзоле и синем, Отливающем золотистым блеском плаще, она в тускло-карминовом платье, по которому скользят серебряные отблески бледнеющего дня.
Но самое поразительное и неожиданное для Ватто — это щемяще печальное небо, в котором гаснут сизо-пурпурные переливы заката, чуть окрашивая недвижную воду и придавая всей сцене пронзительно беспокойную и вместе элегическую грусть, которая рождается на этот раз исключительно благодаря краткому, но на диво точно переданному состоянию природы — последним мгновениям недолгих летних сумерек.
Эта нота рожденной природой тревожной печали — нечто совершенно новое для искусства XVIII века, да и вообще для искусства Франции: поэтические фантазии Лоррена, его восходы и закаты были эпичны, величественны и декоративны, природа существовала в них главным и единственным действующим лицом, она могла заставить любоваться собою, но не вступала в диалог с потаенными человеческими мыслями — будь то мысли автора, зрителей или персонажей картин. А Ватто написал природу, созвучную интимнейшим глубинам сознания: возможно, его персонажи никогда не были так открыто печальны, как печален закат на его холсте.
Вернемся все же к «Затруднительному предложению». Помимо ненавязчиво выраженного единства природы и людей — не такого острого, как в только что описанной картине, но все же очевидного, есть здесь еще одна тонкость: при всем безупречном благородстве манер персонажи картин естественны, в них почти нет жеманности или буффонады. На этот раз Ватто не стыдится присущей ему поэтичности, хотя не настолько, чтобы стать сентиментальным.
Быть может, здесь впервые у Ватто природа словно бы прикасается — еще очень робко — к душам людей.
В других же его вещах природа чаще всего не более чем фон для веселых прогулок, игр и представлений, в картинах звучит музыка, смешные или трогательные персонажи составляют вместе прелестное и забавное зрелище, с неизменным оттенком необременительной печали. Ничего почти не меняется, растет лишь мастерство и изобретательность композиций, и, повторим, они все больше наполняются музыкой, не теряя связи с театром.
Как бы ни были зрители разочарованы вернувшимися в Париж итальянскими комедиантами, все же итальянский театр внес в жизнь парижских театралов приятное разнообразие, к тому же от спектакля к спектаклю он делался все менее итальянским — он становился французским итальянским театром. Маски и амплуа смешивались, как смешивался язык: все чаще актеры играли пусть с акцентом, но по-французски. В театрах и балаганах все больше шло французских — и первоклассных — пьес, шли пьесы Лесажа, навсегда порвавшего с «Комеди Франсез», пьесы, первые из которых игрались еще в «надписях» [29] ,
29
Пантомима, во время которой актеры показывают зрителям свитки с крупно написанным текстом своих реплик (см. выше).
Здесь открылось золотое дно музыкальной сатиры. В пьесах Лесажа звучали модные мелодии с неожиданными словами, затем появилась и первая опера-пародия «Телемак», осмеивающая сочиненную Пеллегреном и действительно шедшую на парижской сцене оперу. Искусство опровергалось искусством, сатирический эффект достигался с помощью лишь усиления, заострения уже существовавших приемов, с помощью гротеска.
Официозное помпезное искусство не только выходило из моды, но высмеивалось, принижалось. Надменные идеалы минувшего царствования под общий смех рушились со своих котурнов, рассыпая пудру и позолоту, но взамен пока не предлагалось ничего: идеи третьего сословия еще не созрели настолько, чтобы быть выраженными в подлинном художестве.
Для нашего же Ватто это двойное отношение к музыке — восхищение искреннего меломана и насмешливость человека, ненавидящего фальшь, — стало пищей для настроения многих картин: и почти серьезных, и почти сатирических.
«Радости жизни» из коллекции Уоллес в Лондоне — самый, пожалуй, плотный сгусток разноречивых впечатлений и от проведенных у Кроза месяцев, и от театральных спектаклей в балаганах, и от Люксембургского сада, и от пародий на современные оперы, и от сотен других наблюдений, даже от пейзажей воспетых Реньяром болот близ нынешнего перекрестка Ришелье-Друо. Возможно, впрочем, что это относительно конкретный пейзаж, лишь слегка видоизмененный. Ранний вариант этой же картины назывался в старых каталогах «Вид на прежние Елисейские поля из Тюильри». И в самом деле, вид местности на заднем плане картины вполне сходится с нашими представлениями о том, как выглядел будущий знаменитый проспект столицы — Елисейские поля: зеленые лужайки, редкие купы деревьев, сельские домики; в полотне «Радости жизни» все же, скорее всего, приходится вспомнить о Люксембурге: рисунок колонн легкого, открытого в сад портика почти повторяет рисунок колоннады Люксембургского дворца. Летучий блеск света на шелке костюмов выдает мужающий артистизм и знакомую манеру художника. Но есть и новое, нечто родственное тем «автопародиям» в музыке, о которых только что говорилось. Только там были откровенные насмешки, «автопародиями» притворяющиеся. Здесь же Ватто словно сам смеется или, во всяком случае, от всей души, искренне удивляется диковинному, хотя и элегантному, как всегда, зрелищу.
Здесь уже знакомые нам персонажи. Арапчонок, на этот раз занятый охлаждением в медном тазу бутылок с вином. Здесь же и персонаж, которого нам не раз еще предстоит встретить в других картинах художника, — запомните его: как обычно, он одет в черный костюм, у него круглое, сангвинического типа, на редкость характерное для картин Ватто лицо, и нет сомнения, что его инкогнито со временем будет раскрыто. Здесь и музыкант, самозабвенно играющий на мандолине, жесты его вычурны, румяное лицо печально, но одновременно способно вызвать жалость — он смешон, сам того не ведая. Дамы его едва слушают, глядя, скорее, на маленьких девочек, играющих на мозаичном полу.
Все это очаровательное зрелище прекрасно и одновременно нелепо. Прекрасна, как всегда, непринужденная и естественная компоновка фигур, прекрасны темные переливы шелков, упругий рисунок виолончели, мандолины, искусно сделанной мебели, нежный пейзаж с высоким легким небом.
Но многое и впрямь нелепо: смешно и странно неожиданное сходство движений музыканта и арапчонка, смешна собака, самозабвенно ищущая блох, смешна потому, что находится в самом центре картины, казалось бы, вовсе не претендующей на какую бы то ни было жанровость.
Привет из Загса. Милый, ты не потерял кольцо?
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
