Арена
Шрифт:
Шовкуненко поднялся со ступенек. Поискал глазами окна. Оконный глянец, бездонно синий, был темен. Лишь в угловом, слабо серебрясь, косо играет луна. Ночь. Надя, должно быть, спит. Шовкуненко с раздражением раздавил окурок. Следы ее на ступеньках уже изрядно запорошены снегом.
«К утру и следа не останется. Стало быть, пройдет, — опять резко заключил он и вдруг где-то в самой глубине сердца ощутил зиму и холод. — А если не пройдет, все равно буду рядом с ней, только партнером, но буду рядом, — тяжело ступая и не замечая, что заиндевевшее пальто было распахнуто, Шовкуненко
8
«Артисты Шовкуненко!» — объявляют вечером на представлении. И они, трое, вместе. Репетиция — тоже вместе. А досуг — врозь. У каждого свой ключ к гардеробной, свой ключ и к жизни. Премьера, которая должна была сблизить, расшвыряла их друг от друга, повесив на души замок. Репетиции ожесточали. Шовкуненко делал новый номер: матросский. Он думал о Наде, Диме. Так и начинался номер: молодые, задорные, выбегали они в луч прожектора, отплясывая ритмично «Яблочко». Команда боцмана — и мачты взвиваются под купол.
А там опять они двое: корабельная служба. Серьез и шутка, дело и песня — номер матросский, для молодых. Себе же — ни капли света, ни капли чувства. Себе только выступления шефские, где Надя не с Димой, а с ним работает акробатический этюд. На все хватает у Шовкуненко времени: на выдумку, на репетицию, но не на раздумья. Без них!
Теперь у каждого появилось свое, но общим по-прежнему оставался манеж. Он обязывает. Ненавидишь партнера — ненавидь! Любишь партнершу — люби! Не твоя, что ж, любовь не ушанка — не нахлобучишь на сердце, коли тому и без нее жарко.
Однако все это за пределами работы. Думы пусть остаются за кулисами, а в манеже нет будничных дрязг. Здесь, как на фронте, железная сила в чувстве локтя, на карте — жизнь. Ненавидишь партнера, но ведь один неверный толчок перша — и нет ненависти, нет жизни. Придет ли такое в голову на представлении? Никогда! Ты умеешь подавлять отвращение и слабость к партнерам, идущие лишь оттого, что опустошил себя, не согрел сердце, не нашел родных, ласковых рук. Ведь ищешь ты их не на день, тебе нужна лишь человеческая вечность. Зачем ты резок с ними двумя, зачем репетиции превращаешь в пытку, досуг — в казнь, заставляя все отметать и забывать в представлении? На манеже перед зрителем они не боятся тебя. Улыбаются просто, откровенно, наполняя даже тебя ощущением, что ничего не случилось, что нет ни дней с напряжением, ни ранних утренних часов с бранью про себя, искажающей лицо в гримасе злобы.
«Артисты Шовкуненко!» — да, трое по-прежнему вместе под аплодисментами. А в горе — врозь…
Шовкуненко сознавал, что для него и Нади — это горе. Ему грозит вялость, темп репетиций может быть потерян. Для Нади — страшнее: поколеблется вера в людей, творящих искусство. Даже на Тючине отразились их взаимоотношения. Дима стал не то чтобы серьезнее, он как-то лихорадочно менялся на глазах. С Надей, без Шовкуненко, — тот же говорун, веселый и добренький; при Шовкуненко — настороженный, заискивающий, злой.
— Григорий Иванович! Так не пойдет. Почему в шефский: вы и Надя?
— Откуда взялось такое рвение? — отозвался нехотя Шовкуненко.
— Дело не в рвении. Наперед
— На что вы намекаете?
— Чего уж!.. — Тючин увиливал от ответа.
Шовкуненко не настаивал. Надя теперь не вмешивалась в их разговоры. Она таила обиду в себе, оба раздражали ее. Из-за них дни стали растянутыми. Все, что бы она ни делала, сопровождалось думами о Шовкуненко и Диме. Она пугалась их искусственного дружелюбия. Теперь ее угнетало молчаливое переодевание в гардеробной. Молчанье, в котором ясно проступает настроение: ни слова перед работой, ни слова после. Иногда, оставшись наедине с Димой, она спрашивала:
— Дима, мне боязно. Что-то не так у нас. Ушло понимание, да?
— Да, да, да. Ведь легче тебе не станет, если я скажу «да». А мне каково? С тобой он груб, но для тебя он и делает что-то. Готовит номер к шефским выступлениям.
— Ну и что?
— Рассуждай: ведь шефский — это выезд. Подготовишь номерок, а там и налево подработать можно. С опаской, конечно, однако денежки. Денежки-шанежки. — Дима мечтательно провел рукой по пиджаку, задерживаясь пальцами на кармане.
Надя отвернулась.
— Чего ты сразу надулась?
— Отстань от меня…
Гнусность какая! Значит, вот какие мысли у Шовкуненко? Корысть определяет их сущность. Ну нет, пусть ищет себе другую партнершу. Не для этого она в цирке!
— Вы не цените мое время! — Шовкуненко не вошел в гардеробную, только приоткрыл дверь.
Она должна была выйти в фойе, где шла репетиция шефского номера. Шовкуненко педантично отказывался от опилок, отвечая инспектору манежа:
— Мне думается, что и в клубе лесопильного завода на сцене пол не опилочный.
Репетировали в фойе под звуки пианино. Аккомпанировал не пианист, а музыкальный эксцентрик. Артисты шли навстречу друг другу. Нужно, необходимо — еще есть раненые в госпиталях. Шефский концерт для раненых. После разговора с Димой Надя к работе Шовкуненко стала относиться с предубеждением. Она делала все, безропотно подчиняясь, но не испытывала радости, которая приходила на репетициях и на представлении. Шовкуненко с удивлением наблюдал за ней. Номер был готов. Недоделки незначительные. Однако он искал ритма и мелодии, на которую бы лег пластичный этюд. Вальс — один слишком быстро, другой меланхолично томен. Он прислушивался к музыке, считая камертоном свое сердце. Наде по нескольку раз приходилось повторять свои трюки. Шовкуненко после репетиций оставался ею недоволен.
— В вас исчезло желание работать, — констатировал он.
— Зато в вас оно бьет через край. Вы не цените труд, вы оцениваете. Надеетесь потом выгодно продать этот номер, маскируясь шефской подготовкой. Так я не желаю репетировать. Ищите себе партнершу, — отпарировала Надя, размахивая тапочками, висевшими на шнурках, которые были у нее в руке.
— В чем дело, я вас спрашиваю? — Голос его сорвался. Он шагнул к ней: — Кто вам подсказал такую гнусность?.. Пасторино?
— При чем тут этот Пасторино? Да я и видела его только тогда, у аптеки, ночью.