Арена
Шрифт:
— И она влюблена в Ричи, — Кристиан подпер подбородок ладонью — черно-белый, изысканный персонаж старого кино, выдержанного, как вино: Феллини, Уайлдера, Висконти. — А ты на него похож.
— Я рассказал ей этот сон после того, как мы уже были по-настоящему вместе, и спросил: она пригласила меня в гости, она со мной — только потому, что я похож? Она удивилась и ответила: «совсем не похож».
… Он проснулся на рассвете — было пасмурно; и рассвет — всего лишь серый свет да моросящий по окну дождик, мелкий, будто крошки; она спала на соседней подушке, сопела тихонько, в ногах спал Сэр Персиваль; Эдмунд боялся шевельнуться, так тепло и спокойно было в комнате, полной сказочных вещей; он стал рассматривать те, что висели над его головой: кукол итальянского кукольного театра — из искрящегося бисера и гирлянды из листьев осенних, желтого шелка и парчи; потрогал нос — он не распух, удивительно, и почти не болел, несколько капель крови запеклись на подушке. Потом он все-таки решил встать — медленно вытащил ногу из-под кота; нога затекла, и Эдмунд посидел на кровати, подождал, пока в ногу вернется кровь, и смотрел на Гермиону, какая она красавица, будто с картины классика, Психея, над которой склоняется Амур, медовые и черные волосы разметались, заросли диких роз; губы розовые приоткрыты, ресницы почти до середины щеки… Эдмунд поцеловал простынь рядом с ней и на цыпочках ушел…
Дедушка утром внимательно смотрел на него: «кажется мне или нет, что вы ударились?» «да, в ванной, я балда, мыло уронил, поскользнулся, приложился к бортику; сильно ужасно выглядит?» «да нет, вам даже к лицу благородная синева»; Эдмунд засмеялся: «потому что я благородных кровей?» «а вы благородных кровей?» «ну да, я же Сеттерфилд». Дедушка пожал плечами, в списках его клиентов Сеттерфилды не значились. Эдмунд встал рано, но все равно испугался, что проспал: вдруг она уже ушла в школу, забыла про свое желание купить полмира; оделся: черные вельветовые брюки, с замшевым, красивым очень ремнем, мягким, черным, женским почти, черный свитер под горло, облегающий, нежный, как растаявшее масло;
Они накупили обуви на все оттенки желаний: ботинки чуть выше щиколотки, в клетку «барберри» — бежевые с коричневым и серым, на шнурке, тупоносые; и такие, как хотели, — высокие, черные, кожаные; и балетки — Гермиона обожала балетки — золотые и белые, отливающие розовым, почти пуанты, из атласа; «ты правда любишь обувь?» — Гермиона сначала решила, что он пошутил, но он так радостно ходил по отделам, смотрел все швы, морщился и поджимал губы, нюхал украдкой, надевал на ладонь, гнул, смотрел на свет, будто не с обувью имел дело, а с драгоценными камнями, со старинными монетами; «ну да, я же сказал, я почти фетишист, Захер-Мазох»; а потом она запереживала из-за денег: «они очень дорогие!..» — когда они выбрали первую пару, но Эдмунд вынул из кармана золотую «визу», девушка-продавец нахмурилась, не поверила, тогда он достал удостоверение академии, она все равно не верила, вызвала управляющего, тот позвонил в банк, и, видно, ему сказали что-то жесткое, он покраснел, вытер лоб платочком клетчатым английским, извинился и потом шел с ними по всем отделам, все эти часы, пока они мерили, ждал терпеливо в стороне, сложив руки, как в церкви, идеальный дворецкий; «Эдмунд, получается, ты и вправду богат», — шепнула Гермиона; «ну я же сказал, я почти принц; в кафе?» Они поднялись с коробками по эскалатору на шестой этаж; в торговом центре было почти пусто, оттого казалось, что им принадлежит весь мир; это ощущение усилилось в кафе — крыша и стены стеклянные, и кажется, что они сидят надо всем и властвуют; «как на чертовом колесе», — сказала Гермиона; «как на маяке», — сказал Эдмунд. Меню — шоколадное, просто Роальд Даль: ароматное мясо с красным перцем под шоколадным соусом, салат из манго и сельдерея с гвоздикой и шоколадной крошкой; они заказали фондю Тоблерон — принесли настоящее, с огнем, с медом и миндалем, на широкой глиняной тарелке — кусочки фруктов, хлеба и печенья, которые полагалось макать в шоколад, цепляя на длинные деревянные вилочки; на колени выдали коричневые бумажные салфетки. За окном пошел дождь, серый-серый, натянулся на город, точно палатка; «“Небо над Берлином”, — сказала Гермиона, — такое мрачное кино, всем кажется, что романтичное, а по мне — такое безнадежное, городское, осеннее»; «я не видел», — смутился Эдмунд…
…Ночью она пришла к нему; постучалась, поскреблась, Эдмунд подумал сначала: Сэр Персиваль? Он взял с собой в комнату очередной каталог стекла — теперь уже бокалов с чудными названиями, как из книги по белой магии: пламя, капли, тюльпан, стилет…
— Это я, — прошептала, — можно? Ты не спишь?
— Нет, — он сел на кровати, опять как вчера — в белой рубашке, новой, из сумки, узкой, тонкой, рукава закатаны по локоть, Лео ДиКаприо такой юный, вельветовые штаны, черные, мягкие-мягкие, будто сразу ношенные много лет, на подтяжках. — Заходи.
— Ой, какой ты… мафиози… будто из «Багси Мэлоун»; тоже не видел? — она покраснела — так он ей понравился. И она понравилась ему — смешная, в пижаме фланелевой, желтой, как цыпленок, с капюшоном; от их совместной симпатии в воздухе запахло дневным шоколадным фондю с медом и миндалем.
— Нет, я же тебе сказал, что видел несколько фильмов про войну и один про любовь.
— Хочешь, завтра посмотрим? Сделаем гору салата какого-нибудь, «Тоску» — с курицей, сыром, шампиньонами жареными и оливками или английский картофельный, завалимся возле телевизора? У меня завтра как раз только два урока с утра, и потом весь день свободный…
— Я не могу, мне завтра надо к опекунам, они точно знают, что в академии карантин, и скоро поднимут всех на ноги…
— Жалко. А ты не можешь нас познакомить и остаться у нас?
— Не знаю. Они не поймут, где я с тобой познакомился. Я же… сумасшедший для них, такой мальчик-дьявол, с раздвоением личности или агорафобией. Они будут думать, что вы проходимцы, хотите денег, захватываете мой мозг, или еще что-нибудь, иезуитское, они такие скучные…
— Какой ты милый; может, с ними все в порядке, а с тобой нет, — она села на краешек его кровати, — знаешь, а я в этой комнате почти не была — только прибираюсь, и постель вот застелила вчера; какая она маленькая, только стихи писать, правда?
— Да, или фантастическую повесть, про город, в котором все время идет дождь, но не как «Гадкие лебеди» Стругацких, взрослое, с апокалипсисом, а такое крапивинское, детское, незрелое, зимнее; дети там, ты и я, например, ходят в гости друг к другу, рисуют, лазят по городу этому странному, находят
Эдмунд прижал пальцы к щекам, пальцы были холодными, а щеки пылали. Кристиан улыбнулся: такая вечная история — любовь впервые; вышел покурить, на лестнице запахло звездами…
— И что, это случилось утром?
— Нет, потом, даже после Рождества, — сказал Эдмунд, — а тогда я опять уехал к Ван Гарретам, рассказал им как бы невзначай за ужином про Гермиону, про ее дедушку, они слушали, поджав губы, вечером подкрался к гостиной — они думали, я у себя в комнате, а я подслушивал… Я был абсолютно прав: они говорили о том, что нашлись-таки проходимцы, околдовавшие последнего Сеттерфилда; выбирали, кого послать к Бейтсам сначала: частного детектива — разузнать или сразу адвоката — запугивать. Я позвонил Гермионе, предупредил, она смеялась; я слушал ее смех и прямо болел, как растение от недостатка света; потом Ван Гарреты смирились, узнали все, что хотели: что денег у Бейтсов не меньше, чем у них, а порядочности больше; и я спокойно приезжал к Бейтсам на выходные; мы гуляли в парке — она всегда была такая красивая, в клетчатом сарафане своем, в гетрах; под листьями, потом под снегом — самый первый снег шел, как в сказке: густой, бриллиантовый, покрыл город до самых крыш; мы сделали снеговика-денди, Гермиона нашла среди дедушкиных вещей старые цилиндр, манишку, бабочку, трость; мы купили фотоаппарат, смешной, красный, все время фотографировались; и я всегда брал с собой в академию ворох фотографий, смотрел их перед отбоем, мне казалось, что моя жизнь наконец-то станет нормальной: я женюсь, мы заведем кучу детей, и я продолжу коллекционировать игрушки, медведей плюшевых с заплатками, например, и, может быть, даже начну рисовать, прославлюсь; в Гермионе столько жизненной силы, она точно маленькая электростанция, самое то для городка среди гор: надежная, укрытая со всех сторон, новаторская защита от лавин плюс несколько запасных генераторов; ее энергии хватало даже на меня… Мы мечтали, как ее дедушка станет моим опекуном, а мы — почти братом и сестрой; нам было так хорошо вместе — словно мы и вправду оказались разлучены года в три, революцией какой-нибудь: потерялся кто-то один, оторвался от гувернантки в уличном беспорядке — и рос потом в бедности, на улице, научился всяким ужасам, но помнил, как держать вилку и нож и какого цвета у второго глаза; видел их во сне; а второй рос за границей — родители эмигрировали, перетрусили — и ездил на балы, но ни в кого не влюблялся, потому что тоже видел во сне другого; ну и как-нибудь они встретились — и началась совсем уже нездоровая история: побег, инцест, страсть, нежность…
— Это очень красивая история, Эдмунд, идеальная; почему же ты на ней не женишься?
— Ну, я же… призрак, я тебе говорил, — Эдмунд взъерошил волосы, стал похож на персонаж из умильного, какого-нибудь культового французского мультика, по сказкам Уайльда например, — я же как дядя Алекс. Мне так хорошо было в то лето с дядей Алексом. Мы понимали друг друга по вибрациям воздуха. Его дом постоянно пытались арендовать киношники — вылитый Торнфильд: огромный заросший парк, башни круглые по краям дома, терраса, полная статуй и листьев; бесконечные комнаты, уставленные разной-разной мебелью, — иногда Алекс играл в игру: брал свечу и гулял по дому, удивляясь, радуясь комнатам, будто перечитывал старые письма; а в его комнатах жили люди — из других миров; понимаешь? У него был не просто дом, а точка пересечения нескольких измерений — например, чего стоит только бальная зала с запотевшими зеркалами: там в другом измерении шел бал, бесконечный, жаркий, многолюдный, будто из «Мастера и Маргариты»; мы стояли с ним в этой зале и слушали музыку; «слышишь? из «Орфея в аду», второй акт?» — Алекс так сжился со своим домом, что даже видел танцующие пары, а я чувствовал только жар и влажность… У Алекса были даже друзья и любовники из других миров — к нему приходили двое молодых людей, в ином мире это поместье принадлежало им; они очень дружили: пили чай, вино из подвалов обоих миров, готовили ужины, играли в настольные игры, на клавесине и в покер, — и спали втроем; я видел одного — он был невозможно красив: синеглазый, черноволосый, с удивительно белой, сияющей, как серебро, кожей, в странной одежде — черном камзоле, белых манжетах, воротнике кружевном, бархатных брюках, на пальцах серебряные кольца, — не человек, а драгоценность; «он вампир?» — спросил я Алекса тогда, Алекс пожал плечами — могло быть все, что угодно. И при всем этом безумии у Алекса имелась жена — юная, белокурая, совсем девочка, дорогая фарфоровая кукла, даже несовершеннолетняя, по-моему; ее звали Илона; она была влюблена без памяти в Алекса, но этот дом свел ее с ума — она пыталась покончить с собой несколько раз, ее забрали дедушка и бабушка, чехи, Рудольштадты настоящие: горбатая старушка и старик с длинными волосами; ее родителям не было до нее никакого дела — двоюродные брат и сестра, они почти не общались; брак заключили ради наследства — замка, драгоценностей; он пропадал на охоте и в публичных домах, она — в лечебницах: здорово пила; последнее, что сделал дом с Илоной, — на нее напал один из друзей Алекса, второй, которого я не видел, — изнасиловал и избил ее; она убежала из дома, в разорванном пеньюаре, в крови, ее чуть не сбила машина на дороге; попытались обвинить Алекса, но он сам пришел в ужас, даже поджег дом — чудом удалось спасти половину здания, а там был настоящий музей: картины, портьеры, гобелены, мебель, статуи, зеркала, посуда; Алекса упекли в сумасшедший дом… Вот я такой же, как Алекс, — я вижу слишком много, оттого не способен на обычную жизнь… мне хотелось бы жить далеко от центра мира, в маленьком-маленьком городке, в маленькой-маленькой квартирке, с настоящим камином, с красными шторами и красной ночной лампой в форме губ, в этой квартире так тихо, словно на улице всегда третий час ночи и идет первый снег; собирать пазлы, играть на пианино, пить малиновый чай, работать продавцом в ночном книжном магазине, где стены обшиты деревянными панелями и тоже есть настоящий камин, а возле него — мягкие кресла; или смотрителем кладбища — маленького провинциального, садить розы; в общем, быть кем-то, кто не подчиняется общечеловеческим законам, а живет по каким-то своим, вселенским, по песочным часам…
— И что же тебе мешает купить квартирку в городке на краю света, в горах, и смотреть там за кладбищем? — улыбнулся Кристиан. Они заказали еще по горячему шоколаду; Адель предложила добавить сливок, варенья для вкуса, Эдмунд согласился на малиновое варенье; вот почему сказал про малиновый чай, наверное…
— Все, — сказал Эдмунд. — Опекуны, которых тысяча; деньги; реставраторы, которые восстанавливают дом Алекса, — это большой научный труд, там уже три диссертации; журналисты, которые еще не нашли меня, последнего Сеттерфилда; дядя Артур, синеглазый священник, из-за которого я последний Сеттерфилд; Гермиона, которая полна сил и не понимает, что у кого-то их нет; как кто-то талантлив и не понимает, как другой человек может просто рисовать — без страсти быть знаменитым, бессмертным; она, конечно, чудо, но ей очень понравится жить в доме Алекса, устраивать там приемы, окультуривать сад, завесить его гирляндами, строить беседки и мосты; так что единственный выход — это подлость: исчезнуть, как Ричи Джеймс Эдвардс, как ты.