Арена
Шрифт:
Берилл шестнадцать лет, в следующем году она окончит школу. А когда город раскололся, она была совсем маленькой — как ей казалось; она помнила, что читала «Ветер в ивах» и «Школу мудрых правителей», помнила, что в школе проходили дроби, которые она до сих пор не понимает, помнила дожди — у них с мамой пропала одна дорогая ткань, белая, атласная, прошитая серебром, от сырости, — и помнила снеговика, которого они, приходские дети, слепили на радостях от снега. Берилл была влюблена в трещину — потому что именно трещина позволила ей стать властелином города — его душой; за эти годы, пока она росла, взрослела, она исходила все улицы, все закоулки, излазила все брошенные дома и заросшее дикими розами и крапивой кладбище, узнала тысячи тайн и историй — город ей нравился, и она понравилась городу: такая маленькая, хрупкая, нежная, как лунный свет; город расщедрился и открылся ей; теперь она ничего не боялась: город и Трещина стали ее миром. С собой у нее были книги: Фридрих Шиллер, сборник пьес, и «Легенды о докторе Фаусте» — из личной библиотеки месье де Мондевиля, в потертых серо-зеленых переплетах; и плед в черно-белую клетку — она расстелила его на траве, несколько камешков скользнуло вниз, но звука падения она не услышала; как, впрочем, за все эти годы; на середине «Коварства и любви» она захотела есть: достала молоко, коробку с печеньем — овсяным, с корицей и шоколадом; поела, а потом заснула, крепко, будто дома на диване; замерзла во сне, потянула плед, завернулась в него, а проснулась от прикосновения росы к щеке. Открыла глаза — была ночь. Огромная, словно Колизей, луна плыла
Берилл оглянулась на свой город — заметил ли кто, но ничего не изменилось, по-прежнему горело несколько окон; нет, не хочу знать, что все это значит, подумала она; завернулась панически в плед, нашла книги и побежала по мокрой траве; город принял ее в свои теплые улицы, нагретые за день, тихие, но не безмолвные; «мама, ты спишь?» — лампа горела на окне, мама сидела в кресле и спала, такая уютная, как кошка, как полевые цветы в глиняной вазе на картине кого-то из фламандцев; «ма-ам!» — Берилл растолкала Сибиллу, как в детстве, когда приснится кошмар; когда страшно: а вдруг мама приснилась; «мам, проснись, мам, это я!»; Сибилла сразу проснулась: «что, котенок, что случилось, эльфеныш мой?» Взяла бледное тонкое лицо Берилл в ладони, посмотрела, как в ручей, что там, на дне, у этого неправильного, но сияющего изнутри лица, словно в мозгу этого ребенка драгоценный камень ослепительной красоты, как у лягушки, такое дивное, чудное это лицо, что и не важно, красивое ли оно; губы у Берилл дрожали. «Мам, Большой город… погас; там ничего не взрывалось, не горело, просто погас, будто кто-то задул его»; Сибилла вздохнула; она так любила уединение Маленького города, а теперь оно будет нарушено: понаедет спасателей, журналистов, и опять откроются гостиницы, кафе, церкви других конфессий, ей даже не особенно жалко Большой город… Она поцеловала Берилл в лоб, свежий, холодный, как фрукт, и сказала: «не бойся; наверняка это объяснимо, уже утром будет в газете; месье Фредерик, редактор, начинает свой день с того, что звонит в Большой город, сыну; они же не могут жить без горячей воды и радио, так что уже все чинят, зажимая в зубах гаечные ключи…»
Берилл легла спать; кровать у нее была чудесная — старинная, настоящий антиквариат, прапрабабушкина: с балдахином, амурчиками, колоннами резными, на возвышении — нескольких ступеньках; ей часто снились сны восемнадцатого-девятнадцатого века: балы, надушенные записки, язык веера, молодые люди, в которых были влюблены прабабушки; но теперь она лежала и никак не могла заснуть, согреться; слезла с кровати, нашла, надела пижаму, в которой спала зимой только; из фланели, розовая, с коричневыми медвежатами; она пахла лавандой и горячим утюгом; словно кто-то ее обнял; и только после заснула и так глубоко, так надолго, будто от колдовства, на сто лет, дожидаться принца. Сибилла несколько раз заглядывала к ней утром и днем, она успела уже сходить в редакцию к месье Фредерику, отнести ему свежих круассанов с сыром и шоколадом; она покупала их по соседству; рядом с их домом была пекарня, и в ней — маленькое кафе «Звездная пыль»: красные диванчики, фотографии старых актеров: Дмитрий Дорлиак, Венсан Винсент, Джин Харлоу, Энн Дворак; они с Берилл любили сидеть в этом кафе в дождливый день, заказать горячего молока и пирожков с вареньем или по большому куску пирога с вишней и обсуждать книги; в кафе с утра битком народу: люди узнали про Большой город, обсуждали, что могло случиться; не отвечал ни один телефон — ни стационарный, ни сотовый, — и телеканалы Большого города не работали, только центральные, далекие, столичные. Сибилла послушала разговоры в кафе, потом купила круассанов и пошла в редакцию. Редакция тоже была неподалеку — на втором этаже очень красивого старинного особняка в стиле модерн, лестницы все в завитушках, витражи; на первом — гостиница, которая пустовала, но тем не менее работала; обычно маленькая редакция — три человека, включая самого месье Фредерика, редактора, — пила поутру чай; у каждого были свой стол и свое кресло, а в центре столик для посетителей, круглый, антикварный, шахматный, на него все ставили печенье и сэндвичи и придвигали свои кресла; ничего не изменилось и на этот раз: месье Фредерик обрадовался Сибилле; он иногда просил ее, и она писала в газету заметочки о рукоделии и рецензии на новые книжки. Ей сразу налили чаю — черного, с ванилью и розовыми лепестками, придвинули тарелочки с домашним апельсиновым джемом и тартинками. «А у меня тоже кое-что вкусное…» — достала круассаны, а потом рассказала про Берилл, как та прибежала ночью; «да, — сказал месье Фредерик, — я не могу дозвониться до сына, и никто не может — до Большого города; даже Интернет оборвался у них, и самолеты их аэропорт не принимает; будто город накрыло куполом, в него нельзя попасть, он виден, но не слышен, — вот и все, что пока известно; в какой-то момент, когда к городу приближается машина, поезд, человек, дорога хитро уходит куда-то, и оказывается, что они возвращаются назад, движутся по кругу; а самолеты просто не видят город, приборы словно слепнут; причем мне это рассказали центральные информационные агентства, порвали телефон с утра просто; если б не сын, не тревога за него, я бы заважничал; всех интересует, что опять происходит с этим городом: паранойя, магнитная аномалия, дыра в пространстве; но я ведь не врач; эх… Одно могу сказать: готовьтесь; о нас вспомнили в мире — уже к вечеру к нам понаедет миллион разного народу: журналисты, ученые, охотники за привидениями, специалисты по Бермудским треугольникам, продавцы амулетов…» Сибилла и журналисты засмеялись; и Сибилла ушла домой. Берилл все еще спала. Сибилла приготовила завтрак: салат из риса, яиц, крабов, зелени, хлеб с маслом и медом, а потом ушла в свою круглую комнату вышивать и забыла за вышивкой про Большой город совсем — вокруг нее кружилась золотыми бликами Вселенная — день был солнечный.
А Берилл проснулась ночью, через сутки. Чтобы она не испугалась пробуждения, Сибилла оставила на туалетном столике — таком же старинном, как кровать, с зеркалом в амурчиках и потайным ящичком с двойным дном, — включенную лампу, очень слабую, сделанную каким-то кипрским умельцем; ее подарил Берилл на прошлый день рождения месье де Мондевиль; из настоящей витой раковины — лампочка в двадцать ватт, тонкий розовый прозрачный провод; из-за этого нежного света сквозь занавески кровати проснулась — словно внутри розового цветка, как Дюймовочка, — Берилл даже не поняла, что это ее комната; сердце ее часто билось, потому что во сне она встретила подобие святого Себастьяна: такого же тонкого, высокого, статного, ослепительно-прекрасного; она танцевала на балу с ним — с молодым человеком в черном камзоле, расшитом золотым и алым, в самых дорогих кружевах, без парика — свои черные волосы, яркие, слегка припудренные лишь и подхваченные золотой лентой; и серо-зеленые глаза, с золотыми блестками внутри, будто там живет кто-то — на самом дне, в самой глубине; в маленьком домике, словно с рисунков Томаса Кинкейда; сидит возле огня в камине, качается в кресле-качалке и ждет Рождества; будто этот кто-то из
Большой город угадывался в темноте — он был чернее ночи. Берилл села на траву, закуталась в плед и смотрела в ужасе на эту громадную темноту, точно это она сделала так, что город погас. Она даже не замерзала — сидела, будто молилась; через несколько часов начал заниматься рассвет, небо стало нежным, как пенка дорогого капучино, и окрасилось в бледно-синий, серебристый цвет; а из расщелины поднимался туман — Берилл он всегда казался живым — таинственным, как история о Фаусте, настоящая, немецкая народная, про его дом, который до сих пор стоит в глубине леса и полон ночами криков и огней; он клубился, будто пышное платье танцовщицы из «Мулен Руж», и в нем Берилл вдруг увидела человека — тонкий, высокий, стройный силуэт молодого мужчины в длинном развевающемся пальто; «и ведь точно, — подумала Берилл сквозь шепот умершего Большого города, его гаснущих воспоминаний, — ведь уже осень; скоро придется идти в школу»; она встала из травы — молодой человек заметил ее и остановился; туман скользил по их лицам, телам, такой плотный, что чувствовался на коже — молодой мех; становилось все светлее, и туман двигался, будто дракон, ползущий на деревню, пока та еще спит; молодой человек зашагал к Берилл — все ближе и ближе, пока не встал напротив, совсем вблизи; он оказался и вправду очень высокий, широкоплечий, длинноногий, темноволосый; белая рубашка расстегнута на груди, небрежно заправлена в темные узкие джинсы, а они, в свою очередь, очень аккуратно, будто влитые, — в высокие черные сапоги, из красивой кожи, такие в Англии носят на старинных картинках наездники-аристократы, или носили, пока не запретили охоту на лис. Он смотрел на нее и удивлялся: кто она? Девочка-эльф? Волосы и кожа совсем белые и светятся в темноте от такой белизны, словно она упавшая звезда; прозрачные совсем глаза, но не голубые, а темные, темные и прозрачные, как очень глубокая и очень чистая река, и на дне — сплошь слюдяные камешки, в солнечный день все дно в золотых монетах. Она босиком и в оранжевом мохеровом пледе, и в пижаме, смешной, розовой, в коричневых медвежатах, фланелевой, он уже сто лет фланели не видел, думал, ее уже не изготавливают; ему сразу захотелось девочку обнять, вспомнить, как здорово пахнет фланель: горячим утюгом, постелью, полной чудесных снов про приключения, звездную пыль.
— Привет, — сказал он, голос у него был такой великолепный, глубокий, звучный, как оркестр для великого тенора. — Ты не замерзла? Ты из Маленького города?
— Ты святой Себастьян? — спросила девочка. Он изумился.
— Нет, но как ты угадала? Мое второе имя Себастьян. Так хотел назвать меня папа, но мама назвала меня Эриком, в честь принца диснеевского… видела мультик? Про Русалочку?
— Тебя зовут Эрик? — девочка нахмурилась, между бровей у нее появилась очаровательная складочка, смешная такая, точно, плюшевый медвежонок от «Холмарк».
— Да. Эрик Рустиони.
— Кто ты? — требовательно, будто маленький часовой.
— Я инженер. В Большой город, — он махнул рукой в сторону Края, — никак не попасть. И решили строить мост.
— Вы его не построите, — сказала она, будто ясновидящая.
— Почему? Ты ясновидящая? — он хотел коснуться ее, такая она была удивительная, просто видение; он пошел смотреть на Край и встретил это создание — фею и гнома в одном флаконе; но она испугалась и побежала, оранжевый плед развевался в тумане ярким лоскутом. — А кто ты? — крикнул Эрик ей вслед, прикинул: догнать? Но передумал: она и вправду была напугана. Он сел на траву и стал смотреть на Большой город сквозь туман; небо окрасилось в золото и пурпур, и вершины небоскребов засияли. «Какой большой, — подумал он, — просто огромный, как Нью-Йорк; теперь понятно, почему их так срочно вызвали и платят такие большие деньги…»
А Берилл бежала, словно по углям; сердце ее колотилось — и от бега, и от любовной боли, — потому что это был молодой человек из сна; но он не святой Себастьян; что же теперь делать? Она чуть не сшибла мальчика на велосипеде, он развозил почту; «эй, Берилл, — закричал он, — ты что, с ума сошла окончательно?!»
— Что с тобой? — спросила Сибилла; она уже проснулась, обнаружила, что так и не выключила лампу и что Берилл нет, но у нее тоже горит ночник; все выключила, заправила обе постели, готовила завтрак: абрикосовый омлет.
— Они приехали строить мост, — сказала Берилл, плюхнулась за стол, налила себе стакан молока и залпом выпила. За ней на полу тянулись следы, но Сибилла уже привыкла.
— Кто?
— Там, на Краю, был парень, и он сказал, что они приехали строить мост.
Сибилла перевернула омлет, задумалась.
— Неплохая идея, — и вдруг поняла: — Ты с ним разговаривала?
— С кем?
— С этим парнем? Ты с кем-то разговаривала… с посторонним, с незнакомым. О, Берилл! Что же это за человек, что сумел тебя разговорить?
Берилл так густо покраснела, что казалось: об нее можно зажигать спички.
— Он… у него зеленые глаза…
— Звучит замечательно… а что еще?
— Он инженер. Но во сне, — Берилл задумалась, омлет шлепнулся с вилки на тарелку, — он был фокусником.
— Он приснился тебе во сне, а сегодня утром ты его увидела наяву? — Сибилла была в восторге.
— Да, — мрачно сказала Берилл, поймала омлет и съела, взяла еще со сковородки.
— Ну, так, может, это судьба? А, Берилл? Выйдешь замуж, нарожаешь кучу дивных детей, заведешь собаку, уедешь далеко, в Париж, будешь ходить в оперу…