Аркадия
Шрифт:
Он неподдельно сокрушался, что совершенно ничего не помнит о тех трёх днях в коме: никаких ярчайших снов или банального света в конце туннеля, никаких подслушанных разговоров, как в кино, вот даже похвастаться нечем. Переломанные кости и повреждённые органы были упомянуты вскользь, зато стальная пластина в ключице заслужила отдельного монолога, больно она напоминала гусеницу на рентгеновских снимках, «смешная такая». Про ушиб спинного мозга – тот, который стал причиной его паралича, и, боже, я в жизни не слышала словосочетания страшнее! – Илья практически ничего не рассказал, а вот
Многолетние мотания по больницам и реабилитационным центрам он тоже описывал так, словно это калейдоскоп захватывающих событий, а не годы боли, безысходности и тоски. Рассказывал, как впервые примерил экзоскелет и почувствовал себя Железным Человеком. Как не срослось с национальной израильской кухней, зато бутылка чешского пива, тайно пронесённая в клинику, стала лучшим воспоминанием о Праге. Как они с матерью – Илья тогда ещё был в коляске – отправились на рождественскую ярмарку на Александерплац в Берлине, и Вера настолько прониклась всеми этими звуками и цветозапахами, что засияла ярче гирлянд на ёлке, привлекла внимание компании немецких парней, и один из них потом на ней женился.
Илья ни разу, даже косвенно, не затронул тему моей причастности к его бедам, словно и вправду не видел в случившемся моей вины. Он ни слова не обронил о том, как я его бросила, не вспомнил про те эсэмэски, не попрекнул меня ими, не спросил, почему я не отвечала. Он вообще с какой-то пугающей лёгкостью заявил, что ему повезло, он видал случаи и похуже, а тут всего-то тело стало казаться чужим – а потом и вся жизнь! – но ничего, прошло же. Илья действительно был самым сильным человеком на свете – пускай и не физически, но стержень в нём когда-то сплавили из прочнейшего металла, в этом я не сомневалась.
Искусно избегая любого упоминания о собственных душевных переживаниях, он тем не менее много рассказывал о людях, с коими ему довелось пересечься. Например, о дедушке, которого тяжёлая травма головного мозга превратила практически в младенца, забывшего, как глотать. Через несколько месяцев терапии он научился сам одеваться, есть и ходить, но его речь по-прежнему состояла лишь из коротких междометий, пока однажды он вдруг громко, ровно, без запинок не произнёс чьё-то имя. Оказалось, звал любимую собаку – и случайно подарил всем свидетелям той сцены надежду: можно выкарабкаться даже из самой глубокой ямы, если знать ради чего.
– А ты ради чего или…коговставал на ноги? – поинтересовалась я, толком не подумав, и тут же осознала остроту вопроса, прикусила язык, хотя глаз не отвела.
Не ради меня, это понятно. Вряд ли ради семьи: Вера, безусловно, сына любила, но всем всегда было очевидно, что она сбежит из дома на лесной опушке, стоит кому-нибудь её поманить. И не ради мечты, с ней Илья распрощался.
– Неужели ради Светки? – оторопела я, чувствуя, как в плохо скрываемом ужасе округляются глаза, вытягивается лицо, а Илья вдруг рассмеялся.
И я тут же забыла, в какой цвет мы покрасили
– Дурочка, – только и сказал Илья.
Он взял банку с оставшейся краской и шагнул в комнату, а я внезапно разозлилась – или обиделась, или резко приревновала, или растерялась, или запуталась в этих дурацких двойных смыслах – и крикнула вслед:
– Тогда почему ей ты позволяешь смотреть на твой шрам, а мне нет?!
Илья остановился, обернулся. Снова вышел на балкон, и в воздухе повисла удушающая тишина, которую не мог расколоть даже шелест бумажных журавликов. Крепко сжал челюсти, посмотрел на меня чернющими глазами, а потом с грохотом поставил банку на подоконник и схватился за пуговицы рубашки. Расстегнул их торопливо, не отводя от меня взгляда, от которого спёрло дыхание, распахнул полы и сказал ледяным голосом:
– На, смотри. Довольна?
Не шрам – там былишрамы. Длинными полосами, короткими штрихами, капелью мелких точек они беспорядочно изрезали грудь, испещряли живот, путались между собой и в клочья рвали хранимые мной воспоминания о бархатной коже и твёрдых мышцах. И я упала, я утонула, я умерла, я оглохла от бьющегося в ушах сердца, а по щекам поползли едкие слёзы.
– И чтоб ты знала, – добавил Илья недобро, словно пережимая мне горло, – я на них позволял смотреть только матери и докторам. Потому что ни одна нормальная девушка не захочет видеть это уродство.
Он резким движением запахнул рубашку и принялся застёгивать пуговицы, но пальцы явно подводили и не слушались, и он застрял где-то на половине, а я бросила кисть, подлетела к нему, встала вплотную и обхватила руками его ладони. Остановила. Посмотрела в глаза.
– Это не уродство, – дрожащим голосом проговорила я.
– Да конечно! А ревёшь тогда чего? От неземной красоты? Или от ужаса и отвращения?
– Это не отвращение. Это… это…
Боль. Раздирающее чувство вины за то, что я с ним сотворила. Раскаяние. И отчаяние. Но как найти те слова, чтобы их передать? Чтобы расслабить окаменевшее, напряжённое тело? Чтобы потушить чёрный огонь в глазах? Чтобы заставить его поверить? Эти слова вообще существуют?!
В эту секунду я ничего не могла сказать. Но я могла кое-что сделать.
Поэтому вскинула руку, убрала со лба чёлку и судорожно сглотнула, замечая, как Илья вмиг меняется в лице. Да, у меня тоже был секрет, вечное напоминание о той кошмарной ночи, что разделила жизнь на до и после, –мойшрам, белой дугой рассекающий лоб, подбирающийся почти к самому уголку брови и уходящий дальше, к виску.
– Это?..
Я кивнула, ощущая, как слёзы полились с новой силой. Ведь я тоже никому не позволяла смотреть на него, избегала вопросов и ненавидела безликие слова жалости: ах, бедняжка, нет ничего ужаснее шрама на женском лице! Есть, мать твою, есть! Шрам на сердце!