Армия без погон
Шрифт:
Взять бы ружье, побродить по лесу, но покинуть деревню не решаюсь. Жуковцы собрались все вместе, сидят за столом. Бригадир играет на гармошке, два деревенских парня отбивают русскую.
— Данилыч, — шепчу я бригадиру, — ты смотри, в случае чего, разнимай…
— Знаем, знаем, Дмитрич… Садись-ка сюда…
В полдень вся улица запружена народом. Тут и милицейские работники, и солдаты, и железнодорожники, пожарники, продавщицы из кедринского магазина — все, кто покинул деревню, приехали на праздник. Все хмельны. Смех, крики, пляски. Компания баб во главе с Мотей Раевской, в обнимку и качаясь, почти бегут по улице. Лица их красны, потны, они улыбаются и дикими голосами
— Гришчиха, тудыть твою мать, полно одно только начальство потчевать! Угощай нас, загулявших баб! Где твой начальник? Плясать будем! И-их! Их! Их!..
Когда уже стемнело, я пробираюсь к своей избе. Брага, и водка, и вино, и пиво сделали свое дело. Голова моя кружится, земля поднимается на меня. Только бы добраться до сеновала. Но чьи-то фигуры окружают меня, они дергаются, хохочут. Кто-то тянет за руку. Я хочу вырваться, сознание проясняется, и я узнаю Молдаванку. С ней несколько подруг.
— К нам зайдите, Борис Дмитрич!
— Пойдемте!
Меня усаживают за стол. Я залпом выпиваю стакан водки вместе с девушками. Голова моя распухает, сам я делаюсь необычайно широким. Вдруг уменьшаюсь, трясу головой. Мелькают колени, руки, стучат каблуки — четыре женщины пляшут. Напротив меня в углу под иконой сидит разнорабочая Суворова, перебирает струны гитары, поблескивая золотым зубом, поет, ни на кого не обращая внимания:
Ах, мама милая,
Ты не ругай меня.
За то, что в жулика
Я влюблена.
А эти жулики — люди свободные,
А на ногах носят да прохоря…
— Мастер, пляши с нами! — кричит Молдаванка. — С холостыми бабенками.
Передо мной дрожат ее раскинутые руки. Она быстро и легко отбивает чечетку. Резко садится рядом, губы ее почти касаются моего лица.
— Чего грустишь? Зачем ты грустный! Ведь нравлюсь я тебе, да? У тебя есть здесь подружка? Нету? — От этого шепота я моментально трезвею. Пошатываясь, выхожу в сени…
Глава двадцать вторая
Праздник длился два дня. Вот чрезвычайные новости. Секретарь сельсовета Вахрушев перебил в своей избе посуду, изрубил мебель. Старик-отец пытался унять сына. Тот выбросил его в окно. Старик лежит в больнице. Секретаря связали, заперли в колхозную кладовую. Кинопередвижку кто-то угнал за Тутошино, машина застряла в кювете.
— Ну, кончилась вальпургиева ночь, — говорит Баранов, — отвеселились…
Мы обошли вокруг свинарника. Плотники заканчивают последние перегородки, прибивают дверцы. Чикинцы заканчивают отмостку. Девчата белят стены.
— Когда вызываем комиссию?
— Через недельку. Давай на двенадцатое число…
Я сообщил своему начальству, Баранов — в райком.
В назначенный день приезжает сам Холков. С ним зоотехник Варварова, Иванов, главный пожарник района и наш Самсонов. Торжественно комиссия обходит сначала вокруг свинарника. Рабочих я уже отослал в Заветы. На всякий случай оставил двух жуковцев и чикинцев. Последних оставил, потому что иначе поступить не смог: ведь свинарник — это их первое дело, принявшее законченную форму. Нужно сказать, что, как только строительство сдвинулось с места и дело двигалось к окончанию, они подтянулись. Только, кажется, у Шевырева осталось безразличие к работе, но и оно внешнее. Живя с клинцовцами,
Заметив их, Холков задерживает шаг, спрашивает меня тихо:
— А это кто такие?
— Мои рабочие.
На фронтоне прибит силуэт поросенка, вырезанный из фанеры, и на нем выжжено: «1957 год». Это дело рук Чикарева. Холков снисходительно улыбается. Аленкин продемонстрировал работу подвесной дороги. Комиссия вошла внутрь помещения. Холков ударяет ладонью по жердям перегородок:
— Каково, Алексей Михалыч? Дворец у тебя, а? На веки вечные построен. Теперь давай хозяйничай, не подкачай.
Баранов что-то отвечает. Пожарник заглядывает в топки печей, что-то нюхает. Забирается на чердак, спустившись, говорит секретарю, что надо бы опробывать печки. Строители часто портачат в дымоходах. Чикинцы моментально растопляют. Тяга хорошая. Свинарник принимают с оценкой «хорошо».
Перед отъездом комиссии я говорю Холкову о положении дел в «Заре» и в «Искре».
— Да, это скверно, — говорит он, забираясь в машину, — мы обсудим этот вопрос. Решим.
На следующий день — заселение свинарника. С утра почти все клинцовцы ожидают на бугре стадо, которое должны перегнать из Зябиловки. Свинарки во главе с Мотей Раевской одеты в синие ситцевые халаты, в резиновые сапоги. Они взволнованы.
— А может, нонче не погонят? — сомневается Мотя.
— Погонят, погонят…
Наконец из лесу показалась пятящаяся задом женщина в коротком рыжем полушубке. В руках она держит кастрюлю, то и дело сует ее под нос громадной поросной свинье. Та движется за кастрюлей, а за ней по тропинке и гуськом тянется все стадо. За стадом человек тридцать зябиловских людей. Свиньи грязны, худы. С длинными мордами, как у борзых собак. У некоторых хребты изогнуты дугой, кожа плотно обтягивает позвонки. Я никогда не видел таких худых, страшных свиней, даже во время войны. У дверей свинарника стадо скучилось.
— Нажимай! — раздались крики. — Со всех сторон! Разом!
Поросная свинья замерла в дверях, насторожилась. Задрала рыло, громко хрюкнула и шарахнулась назад. За ней все стадо.
Около часа люди бились с животными, но загнать не могут.
— Не ндравится им твой дворец, Дмитрич!
— Несите веревки! Веревки давайте! Будем затаскивать по одному. Сами не пойдут.
— Не пойдуть. Мотька, тащи веревки из кладовой!
Появляются веревки. Началось сражение.
Первой затаскивают поросную свинью. Аленкин продергивает веревку у ней под брюхом, человек восемь наваливаются на нее, тянут за ноги, за уши. Чья-то рука ухватилась за хвост, и я думаю, что сейчас хвост оборвется. В воздухе стоит рев и визг. К концу дня свиньи затащены, лежат в стайках. Зарывшись мордами в солому, тяжело дышат. Беда случилась только с одним поросенком. Худой — кожа да кости — и горбатый, он вырвался из людского кольца, по-заячьи поскакал прочь и свалился в овраг. Он поломал передние ноги, и его прирезали.