Аскольдова тризна
Шрифт:
— А давай обойдёмся животными и петухами? — предложил архонт.
— Прости меня, княже, — голос Доната окреп настолько, что он мог уже возражать, — считаю, что торг с богами неуместен...
— Хорошо, но кого же мы определим в жертву? — строго спросил верховного жреца Дир.
— Пусть ратники кидают между собой жребий.
— Ладно... Поговорим на совете и об этом, — согласился Дир.
На совете в решении вопроса о человеческом жертвоприношении голоса разделились строго поровну: Светозар, Умнай и Вышата были против, а трое боилов, в их числе и жрец, проголосовали «за»; теперь ждали, на чьей стороне
Дир подумал, что для него сейчас будет полезнее поддержать проверенных в первом походе на Византию воевод и не следует будоражить ещё смертным жребием бедных ратников, которым и так сегодня досталось.
И архонт отдал свой голос за отмену человеческого жертвоприношения. Верховный жрец с низко опущенной головой быстро вышел из каюты...
Решили и ещё один вопрос — на Березани не задерживаться (ранее на нём все, кому предстояло плыть по Понту Эвксинскому, отдыхали два дня). Рассудили так: там теперь саранчой съедено всё, и сейчас остров гол, как голова лысого, и пустынен, ибо птицы его наверняка покинули и всякая живность тоже...
Мудро поступил князь! Когда ратники узнали, что им ещё следовало испытать и что решил Дир по этому поводу, они стали поминать его добрыми словами. Сие, конечно, поспособствовало тому, что все вскоре пришли в доброе состояние духа; быстро отмыли лодьи от липкой зелёной грязи, поставили паруса (объеденные саранчой заменили на новые), да потом разрешили воинам развести на железных листах огонь и сготовить горячий обед.
Может показаться, как мало надо человеку! Но это только на первый взгляд. Давайте порассуждаем...
Вот двадцать пять тысяч ратников. Пусть сие число будет округлённым, в него, разумеется, не войдут при метании жребия боилы, тысяцкие, сотские, десятские. Они не будут кидать смертный жребий. Но остальные-то станут! И неважно, сколько человек их будет — сто или двадцать пять тысяч; кому-то одному из них придётся умереть, и каждый (да-да, каждый!) будет ожидать своей ужасной участи, пока жребий не покажет кому... А если он покажет на меня... на меня... на меня! И сие страшно, как страшно нашествие саранчи, как нападение хазар на Киев...
И это верно угадал, несмотря на сердечную чёрствость, Дир, и слава ему, что отменил жуткое испытание.
Когда лодьи снова побежали под ветром, общее душевное состояние ратников вылилось в их песне, затянутой на головной лодье и подхваченной на остальных:
Ты, рябинушка, ты, кудрявая, Ты когда взошла, когда выросла? Ты, рябинушка, ты, кудрявая, Ты когда цвела, когда вызрела? Я весной взошла, летом выросла, Я весной цвела, летом вызрела. Под тобой ли, рябинушкой, Что не мак цветёт, не трава растёт, Не трава растёт, не огонь горит, Не огонь горит — ретиво сердце, Ретиво сердце, молодецкое, Ах, горит, горит, как смола кипит!4
Деревенского
Став сам императором, не раз теперь возносимым машиной под потолок, где на специальной площадке его быстро переодевали в более роскошное платье и потом снова опускали к одуревшим от увиденного гостям, Македонянин не выкинул из своей крепкой головы (из-за неё и получил прозвище Кефал) мысль узнать, как работает эта машина.
Новый василевс её, стоявшую под полом, самолично обследовал, но кроме маховиков и барабанов, наполненных водой, ничего не обнаружил. А так как в жизни у него в руках перебывало всего три инструмента — кнут, чтобы погонять гусей, уздечка для лошадей и тяжёлый молот для наковальни, то, несмотря на свой сметливый природный ум, не понял, как всё-таки работает эта машина. Приказал доставить мастеров, но вскоре ему доложили, что их на свете нет, так как сия машина была сделана давно; да проживи они по иудейскому пожеланию до ста двадцати лет, ничегошеньки бы и не сказали, потому что каждому мастеру отрезали язык и руку...
Василий Первый при этом сообщении улыбнулся и про себя, но беззлобно отметил: «Вот зверские обычаи... Мне ещё как императору предстоит их освоить...» Видимо, в этот момент он подзабыл, каким образом сам сел на трон, поднимаемый сим неразгаданным механизмом.
Игнатия, бывшего в заточении, Македонянин вернул, а Фотия от патриаршества отстранил. Кастрат хотел упечь своего врага дальше тех мест, где находился сам, но Василий Первый воспротивился:
— Убийство Михаила нам сошло с рук... Далее судьбу испытывать не станем... Чернь возбудима, и достаточно будет одной искры, чтобы она воспламенилась. Чернь любит страдалицу Феодору, а Фотий — её племянник, хотя и держал он сторону императора.
— Царствие ему небесное! — потупив взор, смиренно произнёс Игнатий.
— Да, да, отче... Так вот, хотя он и держал сторону покойного василевса, он был недоволен его выходками, стараясь умерить их. И Феодора об этом знает и потому питает к племяннику уважение. Оставим пока Фотия в покое, но ты, отче, готовь новый Собор, на котором мы Фотия и осудим...
— И предадим анафеме! — в гневе визгливо возопил тонким голоском патриарх Игнатий и стукнул по мраморному полу патриаршим посохом.
Не только простое любопытство двигало Македонянином в попытке разобраться в устройстве машины в Магнаврском дворце, возносившей к потолку василевса и делавшей его, по мнению Василия, фигурой не столь возвышенной, сколь комической (а тут ещё это шутовское переодевание в одежды павлина). Как отмечали историки, у нового императора поначалу появилась задумка свести до минимума придворные церемонии. Но теперь уже патриарх Игнатий убедил Василия, что враги истолкуют его начинание не как доброе проявление некой свободы, а как злостное нарушение устоявшихся традиций...