Ася находит семью
Шрифт:
— Метла, — сконфузилась девочка. — Выбросить, что ли?
Степановна решила по-иному. Сняв с этажерки кувшин, купленный на ярмарке в Приозерске, она набрала в кухне воды и ловко расправила каждую веточку. Вольно раскинувшись в кувшине, букет оказался пышным, большим, чуть ли не все окно заслонил. То окно, возле которого любил мастерить Андрей.
Степановна кивнула на цветы:
— Так и с людьми бывает…
Потом нахмурилась, повернула к Асе рамку с выцветшей фотографией — групповым снимком черноболотцев.
Среди усатых и бородатых людей в картузах и фуражках стоял
— Вернется, а Варя не та, — сказала Степановна и вдруг напустилась на Асю: — А о взрослых думают твои девочки? Понимают, каково отрывать от себя последний кусок, отдавать последние силы? Вот Варя, например. Не обижайся, милая, но была бы ты дома, разве она могла бы столько учиться, ходить на лекции, на собрания? Не замечаешь, как поднимается? Нет, прежней она не будет…
Ася сидела нахохлившись. Разве ей самой не видно, что Варя стала иной? Конечно, она поднялась. Она больше не Варька. Она Варя. Мама тогда была неправа…
Может быть, впервые Ася позволяет себе так подумать о матери. Ей становится жарко от нелепой мысли, что Степановна может узнать, догадаться об одном споре, который произошел между Андреем и его старшей сестрой. Мама говорила тогда, что Варя не стоит Андрея, что она «совсем неинтеллигентная». Нехорошо говорила.
Разве Ася вправе помешать Варе учиться, «подниматься», как выразилась Степановна? Разве Ася не должна поступить в отношении Вари достойно и благородно?
Взрослые, казалось, забыли об Асе. Они торопливо пробегают глазами истрепанные страницы учебника. Девочка опять берет в руки альбом, устраивается возле окошка. Благоухают раскинувшиеся в кувшине ожившие ветви жасмина.
Много снимков в семейном альбоме, на многие грустно глядеть… Но вот с одной из страниц улыбнулась тетя Анюта, сдается — улыбнулась и ее шляпка, еще более разубранная, нежели та, в какой тетушка появилась в светлое воскресенье на площади перед детским домом. В тот день, на пасху, она принарядилась ради Казаченковых, бывших хозяев своего мужа. Взяв с Аси слово молчать, тетка похвастала, как Василий Миронович выручил их, Казаченковых, этой зимой, подав мысль насчет детской здравницы.
— Если тебе, душенька, будет плохо, — говорила по-пасхальному умиленная Лапша, почему-то перейдя на шепот, хотя на площади, залитой весенней водой, народу было не густо. — Если, Асенька, тебе станет невмоготу, я уж замолвлю словечко…
Замолвить-то она замолвит, да Ася желает вариться в фабричном котле, а не в какой-то здравнице, придуманной ее милым дядюшкой. Но что поделаешь, сама виновата.
Ася сама виновата, ее дело — терпеть. Она захлопывает альбом, спокойно говорит Варе:
— Мне пора. Ты не волнуйся, я пойду попрощаться с тетей Анютой.
— В такую даль? — не то удивленно, не то обиженно морщится Варя. — А волноваться мне не с чего. Нравится — пожалуйста, иди.
Степановна отделывается суховатым кивком. Нравится не нравится — Ася идет.
27. Бельэтаж
«Золотая
Предложить властям такой дар, как детская здравница, означало сохранить добрую славу фамилии, а вместе с нею и прекрасный, украшенный кариатидами дом. Это означало сберечь от возможных реквизиций подмосковное «Фомичево» — житницу здравницы, а заодно и семьи Казаченковых; означало получить должность, работу. Валентина Кондратьевна стала директрисой здравницы. Олимпиада Кондратьевна — ее заместительницей. Работать было необходимо хотя бы для того, чтобы не нарушать одну из заповедей нового времени: «Не трудящийся да не ест».
Бывшие владелицы фирмы, взявшиеся помочь большевикам в трудное «недетское» время, успокаивали свою совесть тем, что неуклонно и неустанно заботились не только о телах, но и о душах вверенных им детей. В этом Ася смогла убедиться в первые же минуты своего пребывания в здравнице.
— Ты здесь свободно вздохнешь, вернешься к нормальной жизни, — сказала племяннице жена Алмазова, подводя ее к дому Казаченковых. Затем, войдя в этот дом, шепнула: — Не нервничай, душенька. Посиди, осмотрись. Я поднимусь к хозяевам, а затем, если все уладится, и тебя пригласим.
Ася осталась внизу, в комнате, которую здесь называли холлом, наедине с огромным чучелом медведя, задравшим морду к потолку, расписанному столь торжественно, что он напоминал церковный свод. Асе, однажды побывавшей в доме Казаченковых на елке, этот холл помнился просторным. Теперь он был похож на мебельный магазин; из бельэтажа, отданного под здравницу, пришлось многое вынести сюда. Шутка ли — разместить тридцать кроватей?
Вечерело. Окна комнаты выходили на запад. Большое трюмо пылало тревожными красками неба, полировка красного дерева светилась багрянцем. Ася, храбрившаяся весь день, пыталась и сейчас не трусить, однако, заслышав, что кто-то спускается по деревянной, устланной ковром лестнице, съежилась, забилась в угол дивана.
В холл вошли две девочки — долговязые и некрасивые (трудно блистать красотой, если тебе двенадцать лет, ты худа, бледна, плохо одета и острижена под машинку). «Приютские», — определила Ася, для которой слово «приютские» теперь вовсе не означало «детдомовские». Девочки, держа в руках узелки с вещами, поглядывали на лестницу, поджидая, как получалось из их разговора, тетю Грушу, ту самую старушку в чепце, которая почтительно поклонилась, впуская в дом Асину тетку и Асю.
Прихорашиваясь перед трюмо, девочки заметили отражение Аси и живо обернулись.