Атаман
Шрифт:
Сам атаман прекрасно понимал, что конец близок, до него уже рукой дотянуться можно. Что будет дальше — завтра, послезавтра, после послезавтра — неведомо.
Семеновцев во Владивостоке не осталось. Ни одного человека.
Золотой промысел, дававший атаману Семенову хороший доход, был прикрыт в одночасье.
...Весна в горах всегда бывает хороша, никакое другое время года не жалует человека такой ошеломляющей красотой, как весна.
Берега ключей и речушек становятся ярко-зелеными от несмети свежих трав, густо
Нет ни одного дальневосточника, который не был бы влюблен в эти цветы. Саранка — такой же символ здешней земли, как и сихотэ-алиньские хребты, и уссурийский женьшень, и очумевшая красная рыба, способная сбить с ног человека, если он неосторожно войдет в воду во время ее нерестовых нгр, а самец-лосось, особенно крупный, нерка или чавыча, охраняя икряную кладку, способен перегрызть ему горло, словно волк — только дырка вместо глотки и останется. Приезжим людям иногда рассказывают о таких случаях. Те хмурятся и... верят.
Горы тоже делаются цветными — фиолетовыми, розовыми, бирюзовыми, лиловыми. Над ложбинами, где еще лежит снег, вьются кудрявые прозрачные дымки — снег тает, из-под тяжелых иссосанных пластов струятся тоненькие звонкие ручейки, звенят весело, рождают в душе что-то ликующее, такое же звонкое и легкое, как и сама весна. Хорошее настроение соответственно обеспечивает и хорошую работу. Все взаимосвязано.
Дед Тимофей Гаврилович начал сдавать — неожиданно быстро, в несколько дней, у него поседели брови — раньше они были серыми, будто бы присыпанными солью, сейчас стали сплошь белыми, как снег.
Старик постоял несколько минут перед порыжелым от времени, с облупленной изнанкой осколком зеркала, похмыкал недобро и разгладил брови пальцем.
— Старость — не радость, — пробормотал он хмуро и, увидев в осколке лицо Вырлана, неожиданно подмигнул ему. Деду показалось, что сделал это лихо, молодечески, будто в юности, когда, как кур, он щупал деревенских девок, на деле же все вышло грустно, вид у деда был убитым, что не удалось скрыть.
Прапорщик это заметил, улыбнулся ободряюще, сжал плечи деда:
— Ничего, Тимофей Гаврилович, мы еще покажем широким массам, как надо пить из алюминиевой кастрюльки американский спирт и заедать его печеной бегемотиной.
— Красиво говоришь, Митя, будто книжку читаешь, — грустно произнес дед, — да только вот всякому живому существу такая тонкая штука, как чутье, дана ведь недаром... Я тоже им обладаю.
— Ну и что? И я обладаю. Иначе я вряд ли бы выжил в Гражданскую — валялся бы где-нибудь в бурьяне.
— Все верно, Митя, только учись старших не перебивать...
— Извините. — Вырлан смутился, краска наползла ему на щеки, и дед с грустью отметил, что прапорщик в общем-то еще мальчишка. Просто война раньше времени сделала его взрослым. Старик безгласо выругал себя — не надо было одергивать молодого человека, и, подбадривающе кивнув прапорщику, произнес:
—
— С чего это вы взяли, Тнмофей Гаврилович?
— С того, Митя, и взял. — Дед пальцем поправил одну бровь, за ней другую. — Вишь, какие куски снега пристряли к моей физиономии?
— Седина бобра не портит.
— Все это — слова, слова, Митя. Язык — штука бескостная, говорить можно что угодно и о чем угодно, — а вот сердце, — старик прицокнул языком и красноречиво развел руки в стороны, — у сердца одни язык — боль. Настоящее сердце и чужую боль чувствует, лучше чувствует, чем свою, обязательно отзывается на нее, а ненастоящее — признает боль только свою собственную... Эх! — Старик махнул рукой. — Так вот, чувствую я, что ко мне скоро придет гостья с косой, а вас, молодых, ждут различные беды. — Дед замолчал, вздохнул. — Будь готов к этому, Митя... И Кланю мою береги, пожалуйста. У нее ни одной родной души на белом свете не осталось. Кроме тебя, да... меня.
Вырлан почувствовал, что от этих слов ему сделалось душно, невидимая рука сдавила сердце — вцепилась в него когтями и начала давить — давит, давит, давит, скоро дышать совсем нечем будет, на лице возникла и сразу же исчезла растерянная улыбка. Он и в мыслях допустить не мог, что с дедом может что-то случиться. И с Кланей, и с ним самим — тоже... Тем более сейчас, когда они все вместе. Он и Кланю не бросит, и деда не бросит.
В конце концов, у него есть замечательная, очень хлебная профессия, с которой ни у красных, ни у белых не пропадешь — она прокормит всех троих.
— Дедуля, — пробормотал Вырлаи, словно деревенский парубок, — не тужи. Главное — не скисать. Это — грех, Богом наказуемый. — Посмотрел на деда: шея у того стала какой-то щенячьей, тонкой, незагорелая голь просвечивала сквозь бороду, по вискам и лбу побежал старческий крап, который ничем уже не вывести, это до гробовой доски. Вырлан еще раз сжал старика за плечи: — Все, дедунь, пора, как говорят шахтеры, в забой.
Днем в веселую кудрявую долинку, пеструю от цветущих саранок, прискакал отряд казаков — человек двадцать пять. Казаки были сытые, хорошо экипированные, вооруженные короткоствольными японскими «арисаками», с двумя пулеметами, в новенькой, еще не обмятой форме.
Обычно дед встречал гостей, но в последние дни перестал — уж очень долина стала населенной, все время кто-нибудь обязательно мотался туда-сюда, — и он, чувствуя себя неважно, не выходил из домика на всякий лошадиный топот. Не встретил Тимофей Гаврилович и этот отряд.
Кланя ушла в забой, к Вырлану, понесла ему травяной отвар — прапорщик опять начал кашлять. Дед находился в доме один,
Выдавившись из каменной теснины, отряд рассыпался цепью и на рысях двинулся к дому. Дед выглянул из двери: что-то здесь не то... Не понравилось что-то деду. Хотя лицо офицера, который скакал в середине конвой цепи, было старику знакомо, он даже вспомнил его фамилию — Емцов. Поручик Емцов, контрразведчик. Молодой, смазливый, жесткий не по возрасту...