Автограф
Шрифт:
— Здравствуйте, почтеннейшая Пульхерия Ивановна.
Опять загремели в холодильнике молочные бутылки. Надо отчаяться и поцеловать Ксению. Ну, если девочки рекомендуют. Поцеловать — и в сторону с этим вопросом. А там уже, чья мать уронит белье с балкона, не его забота. Его забота — поцелуй. На всякий случай переспросил сестренку:
— Сразу поцеловать?
— Сразу, — подтвердила сестра. — Не тяни.
Леня наиболее интересные номера «Молодежной» отправлял в клинику к Йорданову. Ему хотелось проявить внимание к Артему Николаевичу. Леня относился к Гелиному отцу с уважением. И если он не всегда одобрял то, о чем и как писал Йорданов, он все равно не высказывал своих замечаний. Молодым авторам или своим, так сказать,
Посылая Йорданову отдельные номера газет, Леня полагал, что поможет ему отвлечься от болезни и заставит его внимательней взглянуть на произведения молодых. Идею Лени поддержал Бурков: «Побольше, побольше посылайте». И Леня посылал. В ответ через Гелю получил от Артема Николаевича благодарственные слова, а потом и коротенькую записку:
«Вы умно и правильно работаете. Обладаете чистотой вкуса в отборе материала. Я тоже работал в газете, точнее, в листке районного масштаба. Вы меня заставили вспомнить этот период моей жизни и то, что мне было тогда спокойно и радостно».
Леню записка приятно обрадовала. Показал ее Зине.
— Он мне нравится, а его дочь… — Зина подняла и опустила одно плечо. — Но я, наверное, несправедлива.
— Конечно, Зина.
— Сытенькая.
— Это мелко, — серьезно сказал Леня. — Зачем вы так, Зина?
— Я сказала, что несправедлива.
— Все же зачем? Не заставляйте меня…
— …разочароваться во мне. Договаривайте.
Леня молчал. В отделе в тот день было тихо: ни событий, ни всегдашней работы. Бывает такое перед тем, как бешено закрутится колесо. Зина сидела, поставив ноги на сейф, опираясь о его крышку только кончиками туфель. Зина умела аккуратно, красиво сидеть.
— Сытенькая! — Зина просто упорствовала. Она элементарно ревновала.
— Вы от природы совсем не злая.
— Злая, — коротко ответила Зина. — И вас об этом предупреждала.
— Не верю.
— И напрасно. Потом будет поздно.
— Когда?
— Когда выйду за вас замуж.
Леня полез в карман за носовым платком, хотя он ему совершенно не был нужен. Подержал платок, снова сунул в карман. Взял со стола стерженек от шариковой ручки, подержал, положил на стол.
— В таких случаях чешут в затылке, — сказала Зина, и уголки ее губ слегка дрогнули. — Не волнуйтесь, вы будете мною гордиться.
Леня почесал в затылке.
Человек может быть угнетен. Но то, что его угнетает, он стыдливо скрывает. Так обстояло дело и с критиком Вельдяевым: он считал себя обойденным. Говорить о своем беспокойстве официально — неудобно. Даже для Вельдяева. Да и как прямо скажешь? Что именно? Он и без того постоянно на глазах. Если нет никаких собраний, семинаров, он заглянет в кабинет к секретарю правления — переброситься какой-нибудь, пусть малозначащей, фразой, отметить свое присутствие. Он пишет нужные критические статьи, как он считает. Все статьи в полном согласии с критикуемым, а точнее — восхваляемым. Умеет кого надо и бичевать; никаких похлопываний по плечу, никакого лицеприятия, экивоков, недомолвок. Он знает, где домолвливать и где недомолвливать. Так в чем же дело? Почему обойден? Составляют наградные списки (Вельдяев всегда знает), но он в них, как правило, не значится. Если и значился, то его потом, как правило, вычеркивают. В последний раз вычеркнул Астахов. Вельдяев написал об Астахове в ту пору две большие статьи, и на тебе — благодарность. Астахов статей о себе не просил и даже, напротив, где мог придерживал. Но Вельдяев подсуетился, сумел обмануть Астахова. И вот своеобразная благодарность. Вельдяев смолчал, проглотил обиду. Но сколько можно глотать? Да и с какой стати? В конце концов ему положено — награда положена: давно немолодой человек, если не сказать большего, работает с пользой, работает продуктивно. Никогда не злобствует. Но в статьях непримирим, он считает.
Все эти мысли Вельдяев, конечно, таит. Переживает молча. Узнает Вася Мезенцев или хотя бы почувствует, беды не оберешься: осрамит публично. Его хлеб — смешить, высмеивать. И не отомстишь. Как Васе Мезенцеву отомстишь? В лодке спит дома, юродствует. Вельдяев тут позвонил ему, так он ответил, что Вельдяев ошибся. Вельдяев, конечно, вознегодовал: «Да это вы, Мезенцев, у телефона!» — «А у меня вообще нет телефона», — и положил трубку. В шутках Мезенцева, как в болоте, увязнешь. В связи со своими терзаниями по поводу награды Вельдяев боялся еще Глеба Оскаровича. Тот защитить может и защитит — он для этого могуч и по-справедливому суров, но в отношении награды не поймет. Ну никак. Лучше молчать. Пытель в оценке подобных понятий непримирим. Он не засмеется.
Орден преследует, снится. Был случай — Вельдяев надел его. Дома пристегнул к пиджаку. Долго стоял, смотрел на себя в зеркало, пока не вышла из кухни мать и не подняла удивленно брови, глядя на его пижамные штаны и пиджак. Ордена мать не заметила. Зрение у старушки давно ослабло. Орден был ее. Получила как заслуженная учительница. Вельдяев с сожалением отколол от пиджака орден. Снял пиджак, надел пижамную куртку, которая полностью соответствовала штанам, и угрюмо направился к письменному столу. Писал он всегда в пижаме. Астахов, говорят, пишет в белоснежной рубахе. Вольному воля. А Вельдяев считал, что пижама его раскрепощает: в ней так легко и удобно работать. Неожиданно положил ручку — надо заказать визитные карточки. Все-таки утешение. «Член Союза писателей, критик Дементий Акимович Вельдяев. Москва». Носить визитные карточки надо в жилетном кармане. Вынимать из кармана следует небрежно, двумя пальцами: «Вельдяев».
Статья, которую Вельдяев писал, называлась «В борьбе за общие цели». Кого в статье ругать, кого хвалить — он знал. «А вот поменяю местами», — вдруг подумал Вельдяев и одиноко засмеялся.
Писал он долго и так же одиноко. Никого местами не поменял. Писал, как всегда, о том же и о тех же. Мать возилась на кухне. Она с каждым годом заметно старела, и от этого на кухне прибавлялось шума: выскальзывали у матери из рук ножи и вилки, падали чашки и блюдца, гремели, не подчинялись рукам кастрюли.
Вельдяев зябнет в пижаме: к весне топят плохо, в комнате прохладно. Он набрасывает на плечи байковое одеяло. Теперь он похож на огромную серую птицу. Ему делается жаль себя. Старость отнимает у Вельдяева мать — единственного близкого ему человека.
Он кладет перо, опускает на руки голову и плачет, открыто страдая, как плачут пожилые и по-настоящему несчастные люди. Вельдяев плачет о невосполнимом, навсегда утраченном. Он хотел в ту минуту лишь одного: чтобы мать жила долго, и чтобы постоянно была в доме, и чтобы посуда вновь была подвластна ее рукам и подвластна была бы ей и сама жизнь. И ничего ему не надо.
Когда Глеб Оскарович заглядывал к Вельдяеву, он, собственно, приходил к Клавдии Петровне, матери Вельдяева. И они не спеша беседовали. Подключался к беседе и Вельдяев. Ни о литературе, ни о литераторах никогда не говорили. В такие минуты Вельдяеву делалось стыдно за себя. За свою, часто такую мелкую, жизнь. И по сути никто в этом не виноват, кроме его самого. Он даже не женился — боялся своей незначительности, неустроенности.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ