Баблия. Книга о бабле и Боге
Шрифт:
18 Дно
Полчаса он кружил по городу, пока адреналин из крови испарялся. А когда улетучились последние остатки, остановил машину. С удивлением обнаружил, что припарковался на Патриарших, напротив пруда почти. Нечто вроде утробы материнской было для Алика это место. Вырос он здесь, родители за углом жили, каждый поворот в крови отпечатался. Инстинкт собачий притащил его сюда, как заблудившегося щенка. В нору, домой, в убежище. Он вышел из машины и через минуту оказался у воды, нашел скамейку, не сильно припорошенную снегом. Сел, закурил. Мимо проходили родные с детства, полусумасшедшие патриаршии чудики. Бабка Пульхерия ковыляла, ругаясь. Удивительно, но она и двадцать лет назад была бабкой. Сколько он себя помнил, ходила вокруг пруда, зимой и летом в шерстяных перчатках с обрезанными пальцами, кормила наглых голубей белым мякишем, бормотала под нос: «Бим бомы, кондомы, донкихоты гребаные. Все загадили, загладили, Сталина на вас нет. Суки, и тянут, тянут руки облезлые. Христа ради не боятся, руки суют. Много вас, тьма, тьма тыщ. А ну, кыш, кыш, кыш, хулиганы…»
И сейчас шла бабка, погрузившись в свое безумие, не замечая ничего кругом. Дежавю. Все прежним осталось, только он, Алик, вырос. Неизвестно во что… Бабка замерла напротив и уставилась на него неожиданно осмысленным взглядом. Обрадовался он ей почему-то. Спросил нежно:
– Здравствуйте, бабушка Пульхерия. Вы меня помните?
– Я помню, помню, я как домна помню огонь. И не дома помню. Вонь, вонь, вонь повсюду, нет житья московскому люду от хачиков. Я помню, помню, чистых мальчиков помню, хороших мальчиков. Выросли мальчики в зверей, вот и думай теперь. Тока опасайся кусачего, ток бьет мальчика. Злой ток. Ничего не осталось. Только ток-бог, гоп-бог, бог-ток. Жалость-то какая, жалость, жалость. Жалость жалица терпи, не нравится – терпи, впереди кыш хулиганы, наганы, Сталин на коне, кышь, мышь, молоко во мне, коконы, кышь…
Бабка окончательно сбилась на бред, глаза ее погасли, она развернулась и побрела дальше, бормоча околесицу.
«Господи! – взмолился Алик. – Куда ведешь ты меня? Что показать хочешь? Я тупой, я не понимаю. Устал я. Покоя дай мне, оставь меня в покое, хоть на месяц. Не соображаю я ничего. Ну зачем я тебе сдался?
Защипало в носу, жалко ему себя стало до судорог, до спазмов мышечных.
…Сорок лет. Семья разрушилась, с работы выгнали. Деньги то ли есть, то ли нет. Непонятно. Профессия то ли есть, то ли нет. Непонятно. Любовь и та под сомнением. То ли существует, то ли… Пользы он никому не приносит. Делом настоящим не занимается. Смысла в жизни и крупинки не нашел. В тюрьму могут посадить. Убить могут. А еще он с ума сходит. Или не сходит. Опять непонятно. Помочь он никому не в силах, а навредить легко. И не просто людям, а самым близким. Семье, детям, Ае, миру своему. Неутешительный итог получается. Выходит по всему, что лучше бы его и не было на свете. Для всех было бы лучше… а он есть, к сожалению. Он есть, а выхода нет».
«Ну что мне утопиться? – подумал Алик. – Вот разбежаться и прыгнуть в любимый с детства водоем. Так не получится. Глубина здесь маленькая. Сам в детстве проверял. И это у меня не получится…»
Зазвонил телефон в кармане. Кому-то он еще нужен был в этом мире. Конкретно, старому другану Семе нужен был.
– Это ты или не ты? – серьезно и даже с пафосом спросил Семка.
– Сам не знаю. Ты не представляешь, как в кассу вопрос. Важнее всего он для меня сейчас.
– Ты. Узнаю законченного пессимиста, самоеда и гробокопателя души своей огромной. А я уж испугался. Еду мимо Патриарших, смотрю – башка знакомая торчит из-за скамейки. Алик, думаю. Но что делает в будний день всемирно известный жулик в столь культовом месте. Воланда ждешь? С нечистой силой бизнес замутить собираешься?
– Это идея. Нечистая сила forever, а то чистые силы помогать мне не торопятся в последнее время.
– Так. Что-то ты мне не нравишься сегодня. Встал, развернулся и в машину. Я как раз отобедать собираюсь здесь недалеко. С нашим общим корешем Федькой Вагановым, между прочим. На тему размещения бондов моей конторы. Но это не важно. Чище нас с Федькой в этом Содом-сити тебе все равно не найти. Короче, встал, кругом, марш.
«А почему бы и нет? – подумал Алик. – Судьба это. Точнее, и это судьба».
Обедали в знаменитом итальянском ресторане на пересечении Никитской с бульварами. Друзья быстро и нисколько не стесняясь Алика попилили комиссию за размещение облигаций Семиной конторы. Сумма получилась столь внушительная, что можно было купить пафосный ресторан с потрохами. Настроение у обоих резко подскочило. На контрасте с их сияющими рожами Алик выглядел особенно убого. Они вопросительно посмотрели на него, потом друг на друга. Удивились как бы, что в их прекрасном, почти идеальном мире еще могут у кого-то быть проблемы.
– Что случилось? – поинтересовался Сема. – Опять девка дала не так, как мечталось в снах романтических? Или голоса нашептали страшное? Или съел что-то не то?
– С работы я ушел, а точнее уехал, а еще точнее – выгнали меня.
Федя поперхнулся сибасом. Сема отодвинулся от Алика, высморкался в салфетку, подумал немного и придвинул стул обратно. Рубанул решительно:
– Рассказывай.
Алик рассказал им все. О своей потусторонней жизни умолчал только. А так все выложил. И о банкире, и о шефе, и о жене, которая из дома его выгнала.
– Да, не повезло, – интеллигентно посочувствовал Федя. – Непруха прям какая-то.
– Непруха-то непруха, но не в непрухе дело, – догадался проницательный Семен. – Не узнаю я тебя, Алик. Что значит жена послала? Послала, а ты пошел? Что значит банкир денег не отдает? Не отдает, а ты утерся? Давай, колись, где собака порылась.
Не хотелось Алику отвечать, а пришлось.
– Во мне она порылась, в мозгах моих, в душе или чего там у меня осталось. Только не думайте, что я с ума сошел. А впрочем, думайте, что хотите. Но не сходят так с ума, по-моему. Сложно слишком с катушек так съезжать. Дело в том… – он запнулся на секунду, а потом договорил: – Дело в том, что я бог.
У Феди очередной кусок сибаса изо рта выпал. Сема опять отодвинул стул. Мало чего могло испугать тертых жизнью мужиков. Появление Алика испугало. Товарищ их хороший, с которым виски выжрато несчетное количество, девок снят батальон, жизнь обсуждена в мельчайших подробностях, человек их круга и возраста вдруг поломал башку свою неглупую на тысячи осколков. Вычеркнул себя из жизни. Сам вычеркнул. Сема, как парень с закаленной бандитским прошлым нервной системой, оклемался первым.
– Хорошо еще не Наполеон, – сказал, закуривая.
– Да вы не поняли! – попытался разъяснить Алик. – Не здесь я бог, а там.
– Там – это другое дело, – издевательски успокоился Сема. – А то меня инфаркт чуть не хватил. Там – оно, конечно, не здесь. Нормально, там.
Тошно Алику стало. Не объяснить друзьям ситуацию запутанную. И никому не объяснить. Слишком бредово все выглядело со стороны. И слов никаких не хватит. И сил…
– Подожди, Сем, – массируя пальцами виски, сказал Федя. – Подожди глумиться. Это же Алик все-таки, друг наш. Не верю я, что он шизофреник. Не хочу верить. А ты, друг, спокойно, я тебя умоляю, спокойно только, объясни, в чем дело.
Алик выпил залпом стакан минералки. Несколько раз вздохнул глубоко и начал говорить…
Говорил минут двадцать без остановки. Друзья по первости слушали настороженно. А потом увлеклись, оттаяли. Улыбались иногда. Сема даже не удержался и заржал пару раз на весь ресторан. В других местах замирали они. Дышали шумно. А когда об Ае рассказывал, об оранжерее волшебной и любви больной, он заметил в глазах у Федьки навернувшуюся скупую слезу. Семка и то подозрительно шмыгнул носом.
– …Вот и все, что я хотел вам сказать. Допускаю, конечно, что бред это. Игры разума моего, жизнью задроченного. Честно допускаю. Сам об этом думал неоднократно. А потом перестал думать. Не легче от этого совершенно. Игры или правда, нет никакой разницы. По-настоящему все для меня. Так по-настоящему, как никогда и ничто. Живу, мучаюсь, сделать ничего не могу. Проблемы не решаются и не решатся. В пропасть качусь я, ребята, в слив. Может, и сам себя я сливаю. Сегодня вот с работы выгнали. Что будет завтра, не знаю. Такие дела…
Сема с Федей молчали. С одной стороны, бежать им хотелось от долбанутого шизика. Бежать без оглядки, вычеркнуть его из своей жизни, чтобы не подцепить болезнь, не дай бог, дурную, неизлечимую. А с другой… Полный разрыв шаблона у них случился. Как будто остановил их гаишник мордатый за две сплошные и вместо «предъявите документы» проповедь начал читать о божественном свете, да еще в стихах и тенором ангельским. Жутко, но притягательно. Первым опять Сема очухался.
– Хреновые дела, – сказал. – Совсем плохие.
– А может, тебе книгу написать? – предложил Федя. – Я серьезно, сюжет обалденный, Голливуд отдыхает.
– Какой сюжет? Что здесь обалденного? Просто все и грустно. Как в стишке:Некий Ваня Иванов
Вдруг остался без штанов.
Срать, что стырили штаны,
Лишь бы не было войны.
На каждом шагу такое встречается. Не снимают об этом фильмов. И книг не пишут.
– Вот теперь молодец, узнаю прежнего Алика, – обрадовался Сема. – Не все еще потеряно. Ты же циник, аферюга прожженный. Какой бог, какая, на хрен, любовь? Выбрось ты эту ерунду из головы. Банкира на вилы и потрясти хорошенько. Можно из него вытрясти, жопой чую, можно. Хочешь, людей тебе дам из органов. Доляну, конечно, придется им откатить серьезную. Но тут не до жадности, раз вкривь все пошло.
– Не могу.
– Чего не можешь? На вилы банкира поднять? Так люди сами все сделают.
– Из головы выбросить не могу. Пробовал. Не могу.
Сема мотнул башкой, хлопнул ладонью об стол, повернулся к Феде и раздраженно сказал:
– Твою мать, он реально свихнулся. Ну что тут сделаешь?
– Правда, Алик, ты от нас чего хочешь? – поддержал его Федя. – Мы не психиатары, мозги не лечим. Что ты хочешь-то?
– Ничего не хочу. Я сидел на Патриарших. О жизни думал. Сема мимо проезжал. Давай, говорит, вместе пообедаем. Я говорю, давай. Дальше ты помнишь. Вы спросили, что случилось. Я рассказал. Вы разозлились. Ну, извините. Без обид, ребята. Я уйти могу. Я же правила знаю. Каждый со своим дерьмом сам разбирается. Бухаем только вместе. Надо же как-то время проводить в приятной компании по возможности. Без обид. Это не вы такие и не я такой. Это правила такие. Мир такой. Куда нам против мира переть? Я ничем от вас не отличаюсь, а вы от меня. Без обид. Поэтому пойду я лучше. Извините, что пищеварение вам испоганил. Не буду больше.
Когда вставать со стула начал, жалел уже об излишне пафосных словах.
«Идиот, – думал. – Кому это интересно? Как ребенок себя веду обиженный. Обиженный… Так опущенных в зоне называют. В нашей зоне Московской, Садовым кольцом огороженной…»
– Сидеть, сука! – рявкнул Сема, бросаясь ему на плечи. – Сидеть, сука, я сказал! Хули ты тут из себя принца датского строишь? Думаешь, животные вокруг? Ни фига. Все мы тут принцы. У всех злой дядя папу замочил и мамочку не стесняясь дрючит на глазах у почтенной публики. Но мы живем. Мы не уходим от ответа в рефлексию сладкую. Мы те, которые быть. Быть, ты понимаешь?! Быть – это сложно. Невозможно часто, но быть! Вопреки всему – быть. Мир – бардак, бабы – суки. Но быть все равно. Ведь зачем-то нас сюда послали? Не для того, чтобы мы соскочили из дерьма в мечты розовые. А для того, чтобы нюхали. Жили и нюхали. Вдох – дерьмо, выдох – одеколон фиалковый. Абсорбируем мы реальность, фильтрами работаем. Побарахтался в говне, домой пришел, а там хорошо, чисто. Жена ласковая, проблем не знающая, детки начитанные с мыслями высокими, старики ухоженные. Снаружи говно, а внутри благодать. И это ты, жулик, вор, фильтр загаженный, реальность поменял. И в этом твое призвание и оправдание твое в этом. Тебя проклянут потом. Не дети, так внуки проклянут. Но другими они будут благодаря тебе. Не ворами, не фильтрами…
– Не будут, – жестко оборвал его Алик.
– Почему это не будут?
– Потому что ты фильтр, и говна на тебе налипло порядочно. И принесешь ты эту субстанцию, дурно пахнущую, в мир свой благодатный. И нюхать близкие станут. И думать, что так и надо. Что одеколон это фиалковый. Не удивляйся потом, когда дети уродами вырастут. Ты сам им понятия перепутал. У тебя сколько жен, сколько детей? Со сколькими из них ты вместе живешь? Ты их последний раз когда вообще видел?
Сема ударил его. Кулаком в лицо. Кровь пошла из носа, и губа лопнула. Он не ответил. Утерся рукавом дорогого пиджака. Сказал, сплевывая розовую слюну в салфетку:
– Правильно меня бьешь. Здоров, значит. Можешь и дальше дерьмо всасывать. Фильтры выдержат.
Семен не опустился, а рухнул на стул. Закрыл ладонью глаза, стал тереть их. Потом уперся лбом в ладонь. Застонал. Выглядел
– Прости, прости меня, – сказал еле слышно. – До чего мы дошли? Ты, я, мир весь этот сраный. Что он с нами сделал? За что? Почему? Мы же неплохие, в сущности, люди. А вот так… живем. Ты пойми меня, пожалуйста. Я не от злобы тебе в морду дал. На мозоль ты наступил больную. Меня же не любил никто. Батя бухал, мать выживала. Я сам по себе. Я всю жизнь сам по себе. Когда шестнадцать исполнилось, когда понимать что-то начал, я слово дал: сдохну, поклялся, а по-другому жить буду. По-человечески. В любви. И я старался, честное слово, старался. Но херня какая-то вечно выходила. Чтобы жить хорошо, надо жить нехорошо. Другим пакостить. И пакостил. Надо так надо. Поклялся же. Бабы вроде любили, и я их. Они меня за борзость и лихость, а я… Не знаю, в программу это входило. Но я старался. Как мог. Дети рождались, их тоже любил, и люблю. Все для них, школы, гувернантки, виллы в Альпах. Только они в Альпах, а я здесь в говне барахтаюсь. Приезжаю иногда, а они носы воротят. Пахнет от меня неприятно, видимо. И бабы воротят. Ради денег терпят, сучки. Но я же старался. Ломается все рано или поздно. Три раза уже ломалось. И дальше будет. Не умею я. А вы умеете. Одна семья, одна жена, родители любящие. Дети. Я же слышу, как вы о детях своих говорите, гордитесь, случаи смешные рассказываете. А мне чего говорить? Как сын стесняется меня со своими одноклассниками швейцарскими знакомить? Или как дочка ненавидит за то, что мамку ее бросил? Так я ее не в Чебоксарах бросил, откуда она родом. Я ее на озере Гарда бросил в доме пятисотметровом. Не худшее место на земле, правда? Все равно ненавидит. Вам хорошо, вы в любви выросли и любовь дальше несете. Ты, Алик, от любви даже с ума съехал. Но это пройдет. Это потому, что человек ты. А я так не могу. Даже так не могу. Жру дерьмо без всяких иллюзий, сам в дерьмо превращаюсь постепенно. Про тебя, Федя, и не говорю. В шоколаде ты полном. Живешь правильно, по-человечески, занимаешься хотя и грязными делами, как все здесь, но в белых перчатках. Культурно, интеллигентно. И воняет от тебя не так сильно. И душевных метаний у тебя меньше.
Алик на Сему за разбитый нос не обижался. Чем больше Сема говорил, тем больше и не обижался. Все они зэки искалеченные в зоне очень строгого и бездушного режима, миром зовущегося. Зэки помогать друг другу должны, сочувствовать. Суками быть не должны. Режим отрицать силенок не хватает, так хотя бы не суками. А он как сука себя повел. Ткнул такого же бедолагу, как сам, носом в грязь. Как будто своей грязи не хватает. За что и по морде получил закономерно. Мало получил еще…
Алик не обижался, а вот с Федей неладное творилось. Жуткое что-то. Холеное лицо русского Джеймса Бонда стремительно меняло цвета, превращалось в рожу юродивую, гримасничало и покрывалось бурыми пятнами. Побелевшие пальцы сцепились в клинче, на виске размашистой подписью надулась синяя жилка.
– Что с тобой? – испуганно спросил Алик. – Ты успокойся, не переживай. Все нормально. И я нормально, и Сема. Он извинился, да и я не прав тоже. Инцидент исчерпан.
Федя шумно задышал, расслабился вроде, взял вилку, подцепил кусок сибаса, ко рту поднес, жевать стал сосредоточенно. Но неожиданно выплюнул кусок на скатерть.
– Ни хрена не исчерпан, – сказал, вытирая блестящие жирные губы салфеткой. – Послушайте меня теперь. Накипело. Вы, конечно, люди широкие, русские, с огромными и завораживающими душевными загогулинами. Вон Алик вообще бог, а ты, Сема, – Раскольников как минимум. И только Федя всегда корректен и выдержан. Федя скучный. Федя родился с золотой ложкой во рту, посреди колумбийских прерий в советском посольстве. Текила, мучачос, валютка, мажоры, джинсы первые в три года. Все хорошо у Феди. И дорога его прямая, как путь к коммунизму. Элитные родители, элитный вуз, мерзавцы элитные вокруг, твари окультуренные в трех поколениях, английский раньше, чем русский, выучили. И деньги, деньги, большие деньги рядом, плавающие на поверхности нашего говенного водоема. Нырять глубоко не приходилось, пинцетом подбирал аккуратненько, сильно не мараясь. Не жизнь, а малина. Относительная, конечно, малина. В толстом слое коричневой субстанции, дураки думают, что шоколада. Но вы-то умные, вы так не думаете. А все-таки максимум, согласитесь, который можно выжать из предлагаемых нам всем обстоятельств. Здорово, правда? А знаете ли вы, друзья мои, что я, например, алкоголик?
Алик прикусил разбитую губу и не почувствовал боли. Сема не поверил. Спросил простодушно:
– Так ты же на тусовках пьешь меньше всех. Зачем гонишь?
– Потому и пью мало, чтобы не заметили. Я тихий алкоголик. Смирный. Домашний, можно сказать. Незаметно все произошло. Сначала бокальчик вина хорошего за ужином. Потом два. Потом бутылка. Каждый день. Потом вискарика стакан. А сейчас без пятисот «Чиваса» спать не ложусь. Оптом закупаю в дьюти-фри. Ящик в месяц минимум, а то и два. Отцу спасибо, снабжает он меня таблеточками гэбэшными. По старой памяти ему привозят, за выслугу лет. Вечером примешь, наутро – никаких следов. Он у меня, кстати, тоже алкоголик со стажем. Ну, ему по работе положено было. А я… по велению души. Потомственный, получается, алкаш. В третьем поколении. Дед водяру жрал. Отец джин. Я виски. Прогресс налицо, чуете? А ведь я тоже себе слово давал, как ты, Сем, в детстве. Насмотрелся на отца вечно бухого, на мать плачущую и дал слово. Мол, ни за что, никогда, умру, а пить не буду. Умру, это, пожалуй, сбудется, цирроз у меня в предпоследней стадии. А насчет остального не получилось… Теперь моя жена плачет. И сын десятилетний слово себе дает. А сдержит ли? Как подумаю, тошно становится. И пью опять… А хотите, расскажу, как я до жизни дошел такой? Послушайте, вам полезно будет. Я же вас слушал. Вот и вы послушайте.
Началось все, как водится, с детства. Хорошее у меня детство было, правильное, сытое. Родину меня учили любить. Сколько себя помню, фильм «Офицеры» смотрел и плакал. «Комсомольцы», «Добровольцы», «Они сражались за Родину» и так далее. Правда, рос я в посольстве в Боготе и родины до шести лет не видел. Но это ничего, это даже к лучшему. Грезилась мне Родина волшебной страной героев, мужественных и благородных людей, духа титанов. Представляете, что со мной было, когда я в Москву первый раз приехал? Грязь, убожество, и люди не герои совсем, серые и незаметные. Забитые ниже плинтуса. На пятый день мечтал уже в Колумбию вернуться. Расцеловать был готов латиносов веселых в их рожи чумазые. На героев они, конечно, меньше похожи, а на людей больше. Намного больше… Кстати, жизнь в посольстве тоже не сахар. Все боятся, что домой отправят раньше времени. Экономят, консервы собачьи жрут, валютку копят и стучат, стучат, стучат. Лицемерие сплошное. Поэтому, как говорить я научился, учили меня помалкивать. Эмоции не проявлять. Не дай бог кто-нибудь узнает, что отец по бутылке джина в день засаживает. Или «Голос Америки» по ночам слушает. Или что у нас четыре тысячи долларов в самоваре под хохлому припрятаны. Молчи, Федя. Молчи, за умного сойдешь. Молчи, и все у нас будет хорошо. И я молчал. Мы все молчали. Не принято у нас было в семье друг с другом разговаривать. Дни проходили в молчании. Доброе утро, приятного аппетита, спокойной ночи – десять, пятнадцать слов за день максимум. И так годами. Когда подрос, открытие за открытием на меня посыпалось. Сначала в родительской спальне коробку с видеокассетами нашел. А там между «Офицерами» и «Они сражались за Родину» кассета без обложки, крестиком отмеченная. «Анальная битва» называлась. Поставил – охренел. Ни фига себе, подумал, битва. Что ж это за родина такая, если за нее так биться нужно. Ну и «Рэмбо» рядом лежал, где солдатиков советских в Афгане резали. И это у резидента в Колумбии, подполковника и орденоносца! Выбирать пришлось, либо Родину любить, либо папу. Папу выбрал. Дальше само покатилось. Приезжаем в Москву на побывку и к «Березке» на третий день топаем. Чеки Внешпосылторга у жучков менять, по курсу один к двум с половиной. Это уже я нормально воспринимал. Как само собой разумеющееся. А когда папа в воспитательных целях в армию меня отправил служить, на таможню в порт Ленинградский, совсем глаза открылись. Единственным я там был солдатиком с хорошим английским, так что весь мелкий офицерский бизнес через меня шел. Морячкам иностранным солдатские ушанки и ремни с железными бляхами, от них в нашу сторону сигареты, алкоголь, журнальчики с порнушкой. Не поверите, я из армии в девяностом году восемь тысяч долларов привез. Безумные деньги по тем временам. Но дороже всего не деньги были, а понимание, пришедшее про Родину мою великую. Тут как раз Родина и накрылась медным тазом в девяносто первом. Ну и хрен с ней, подумал я тогда. Не нужна мне такая Родина. Я сейчас другую построю быстренько. Более человечную. Я молодой, у меня сил хватит.Дальше вы представляете примерно. Сейчас прогрессивная молодежь по клубам шарится. А в мое время у гостиниц с иностранцами фарцевали. Потом движуха первая с валютой в общежитии МГУ. И понеслось. Казалось, еще чуть-чуть и получится. Всей страной в Америку эмигрируем, никуда не уезжая. Свобода, рок-н-ролл, Бродвей на Тверской. Дикий Запад ведь пришел уже, значит, и остальное придет. И Гарвард, и «Битлз», и Рокфеллеровский центр с елкой новогодней. Ага, разбежались наивные. После Дикого Запада Дикий Восток нагрянул. Фальш, ложь, совок двурушный. А вместо Бродвея на Тверской Night Flyght стоит, как символ покорности и гибкости России. Чему угодно покорности и гибкости. В начале двухтысячных смотрю, рожи знакомые замелькали вокруг. Родом из колумбийского детства. Серые, плоские, испитые слегка. И говорят, как говно жуют. Но правильные слова говорят, заученные. А дружки, с кем начинал движуху веселую в МГУ, наоборот, исчезать стали. Кто уехал, кто сторчался, кого шлепнули, а кто и переродился полностью. Был у меня один такой, в олигархи выбился. На каком-то съезде заявил, что стыдно ему перед народом и готов он все раздать людям русским обездоленным. Сказал и отчалил в Ниццу на яхте своей, шлюх малолетних пялить…
Вернулся совок, короче. А я им еще в детстве переболел. Аллергия у меня на него сильная. Вот как услышу гимн советский, блевать тянет. А я его теперь часто слышу. Первым делом гимн вернули. Сигнал послали людям понимающим. Валите, мол, пока целы. Вот тогда забухать мне и захотелось сильно. Но сдержался. Детишки маленькие, жена любимая. Ради них жить буду, решил. Пошли они в жопу со своим гимном. И когда бизнес мой прихлопнули, я тоже сдержался, не запил. Тем более устроился после бизнеса неплохо. Папе спасибо, воткнул меня в госбанк замечательный, с советских времен еще конторский до последней уборщицы. Зашел я туда, твою мать, думаю – это же посольство наше в Боготе. Один в один. Постукивают все, подворовывают да за местечко теплое свое трясутся. Порядки мне знакомые, всосанные с молоком матери, можно сказать. Сделал я там карьеру, конечно. Еще бы мне ее не сделать. Ого-го, какую карьеру сделал. Я там главный человек практически. Второй после бога. А с виду и не скажешь, правда? Слушайте меня, ребята, внимательно слушайте. Тайну я вам сейчас раскрою страшную, государственную, охренеть какую тайну. Посмотрите на меня, пожалуйста. Кого перед собой видите? Думаете, я банкир? Ошибаетесь. Обознатушки, перепрятушки. Я не банкир, я кассир. Но самый главный кассир в стране. Я на выдаче сижу. На узаконенной выдаче. Сколько мне пережить пришлось ради места этого! Сколько интриг наплести! Если бы сети плел, всю селедку в Атлантике выловить можно. Но прорвался, получил место заветное. На самом верху меня утверждали. Все учитывали. И происхождение, и воспитание, и отсутствие связей порочащих. И их присутствие в нужной пропорции. Русский до седьмого колена, из хорошей конторской семьи с традициями, английский на уровне, жулик в меру, если рыпнусь не в ту сторону, посадить легко. Идеальный кандидат. And Oscar goes to… Федя…