Бабушки (сборник)
Шрифт:
Ранед сообщила, что слышала несколько хороших песен, но у них — то есть в ее городе — все лучше. И рассказала легенду, которую изначально сочинили у нас, в Городах. Я узнал ее, хотя она претерпела множество изменений и утратила свой дух и изящество. И гуманизм. В ней рассказывалось о прекрасной принцессе, которую захватил варварский предводитель, пожелавший жениться на ней, но она его убила, чтобы передать бразды правления своему сыну. Вот что стало с историей Дестры! Я спросил, хорошо ли правила эта принцесса, но Ранед лишь рассмеялась и сказала, что та была красавицей, разве этого не достаточно? Я сказал, в качестве комплимента ей самой, что красоты достаточно всегда. Девушка обрадовалась, хотя и не совсем поняла, что именно я хотел сказать.
Я попросил
Я предложил в свою очередь рассказать ей что-нибудь из нашего старого наследия, и она привела своего старшего сына послушать. Ей понравилось, и ему тоже, но мне показалось, что мотивы доброты в моем повествовании ее разочаровали. Ей была по душе жестокость сказок волшебника. К тому же Ранед не была приучена слышать что-либо за пределами самого простого и очевидного.
Она поинтересовалась, откуда я все это знаю, я ответил, что храню все в памяти, хотя кое-что есть на бумаге: к тому времени я уже начал записывать, боясь, что умру и ничего не останется.
Идея записи привела ее в восторг: Ранед не доводилось и слышать, что можно из букв складывать слова, а из них — предложения, а там — и целые истории! Она попросила показать ей, как это делается. Я с удовольствием достал тростниковые свитки, их разглаженная внутренняя поверхность была уже готова принять чернила. Потом я взял заточенный тростник для письма и чернильницу. Она смотрела как завороженная. Я еще никогда не видел в молодой женщине такого восхищения. Ей стало интересно, как я этому научился. Я рассказал, что в стародавние времена некоторых учили писать, чтобы ремесло не было утрачено, но теперь нас, таких, осталось лишь трое, я и еще двое из Двенадцати, которые тогда были еще живы.
Хочет ли она научиться? Я задал ей этот вопрос, так как мой страх, что вскоре не останется никого, кто сможет передать детям это искусство, был очень силен. ДеРод, как и все наши торговцы, пользовался лишь зарубками на палочках для счета и замеров.
Я понял, что Ранед привлекла эта идея, но она рассмеялась и сказала, что слишком глупа для этого, что она — невежественная женщина. Я ответил, что, если ей хочется влиться в наше общество, ей следует перестать видеть в женщине неполноценного человека. По ее виду я догадался, что Ранед меня не поняла или что я сам не все знаю. Женщины в Городах теперь не имеют той свободы, как прежде. Эта перемена наступила постепенно, поначалу все шло совсем незаметно. Все дело было в армии: военное государство, иерархии, ранги, служебная лестница, все это ревностно охранялось, где тут место женщинам?! И не только простые женщины, но и те, кто сочинял песни и рассказы, теперь были уже не такими независимыми, изящными и ловкими, как в былые времена, при ЭнРоде и Дестре. Они ни к чему не стремятся, не ждут уважения и восхищения…
Я предложил Ранед научить писать кого-нибудь из ее детей. «Могу и всех», — сказал я. Эта идея ей очень понравилась. Она ответила, что пока они еще совсем малы, но она об этом подумает и будет присматриваться, кто проявит к этому способности. Мне стало смешно: как понять, есть ли у малыша врожденный дар к искусству письма? Она ответила вежливым укором, мол, если кто-то из них — детей у нее к тому времени было уже трое — окажется более спокойным и внимательным, чем другие, тогда она приведет это чудо ко мне. «Ведь ты же не думаешь, что у ребенка, способного к бегу и дракам, хватит на это терпения», — сказала она. И тронула пальцем один из стилусов, как будто это была змея или ящерица, способная укусить.
Это произошло не так давно. Но теперь я уже единственный умеющий писать человек, и меня это особенно беспокоит, ведь вскоре не станет и меня. В конце концов, хоть мы и знаем, что на севере живет народ, у которого существует
Я снова попросил Ранед позволить мне обучить кого-то из ее детей. Она сказала, что двое из них могут подойти. Но сначала надо подготовить их к восприятию возможности писать как таковой. Во время правления Дестры, когда я был маленьким, теми, кто умел писать, восхищались. Когда меня выбрали для обучения, я очень радовался. Некоторые говорили, что потребности в этом новом навыке, то есть письменности, нет, потому что все наши знания, история и сказки хранятся в нашей памяти, их знает каждый ребенок. В этом свете казалось, что записывать — слишком трудно и ни к чему. Конечно же, тогда никто не смог бы поверить, что все наше культурное наследие может быть утрачено, может исчезнуть, да еще и так быстро! Теперь все эти песни и сказания помнят только старики.
Если бы это еще было в моей власти, я бы созвал все Города и попросил бы выйти стариков, кто помнит хоть что-то, и пересказать все это заинтересованной молодежи — ведь наверняка такие еще остались?
Эти переживания и тоска давят на меня тяжелым грузом.
Иногда я просто не могу понять: зачем старики продолжают жить, если это дается таким трудом? Быть старым — очень утомительное занятие. Мне так нравится наблюдать, как дети Ранед скачут и танцуют, с какой легкостью у них это получается: в первую очередь мы теряем именно это — простую радость движения…
И тем не менее я планирую усадить за стол как минимум двоих из них и лишить их движения настолько, чтобы они выучили значки, которые откроют им силу Слова.
Я отдал поручение найти человека, кто еще помнит, как сделать из тростника перо. Ко мне поднялась старая женщина, я дал ей денег, чтобы она перед смертью передала это мастерство другим. Ей было так приятно, что это ее умение еще кому-то понадобилась, что она расплакалась. Она хотя бы помнила, как мы некогда жили…
— Теперь все так плохо, — прошептала женщина, испуганно оглядываясь из опасения, что ее может услышать недруг, — это тоже что-то новенькое. — Почему все стало таким некрасивым, почему столько шума? Иногда я сижу и сама себе пою наши старые песни, я делаю это только тогда, когда молодежи рядом нет, ведь они надо мной смеются. Говорят, что старые песни — нудные…
— Прекрасно тебя понимаю, — ответил я, и мы, как свойственно старикам, предались воспоминаниям, но, когда пришли слуги, мы смолкли. Мне известно, что сын мой расспрашивает их о том, чем я занимаюсь, с кем встречаюсь. Присылает ко мне врачей, когда я чувствую себя еще довольно хорошо. Я полагаю, что намерения у него добрые, но все равно чувствую себя как в тюрьме.
И вот я достиг настоящего момента. Вчера я написал эти слова: «как в тюрьме».
Вчера Бора сказал, что ДеРод болеет, а народ размышляет о том, кто займет его место. Я был ошарашен. Понимаю, что это кажется смешным или даже нереальным, но я не представлял себе его стариком — а ведь он был мне ровесником! Уже давно его образ в моей голове стал походить на образ Жестокого Кнута, он вытеснил воспоминания об очаровательном юноше — том, при мыслях о котором хотелось улыбаться. Старик. Ну конечно, ДеРод уже должен был состариться… Я отправил к нему гонца с сообщением, что хотел бы с ним повидаться, будто за последнее время — последние полвека — ничего особенного и не произошло. Неужели — действительно?.. Ну да, примерно столько. Ответа я не получил. Я что, ждал его? Да. Потому что после смерти Одиннадцатого на меня нахлынуло столько воспоминаний обо всех нас, в основном о том, какими мы были в молодости. И я был полон теплых чувств по отношению к прошлому, ко всем нам, и к ДеРоду тоже — тому, каким он был тогда…