Барды
Шрифт:
При всей демонстративной грубости второй строки — здесь все же чувствуется попытка довести косую борозду поперек общепринятостям. А каков подхват предыдущего куплета с орлом! И дерзкая, веселая несуразица последней строки, подстроенной под мгновенный подхват:
Шагал, а потом в лазарете В обнимку со смертью лежал, И плакали сестры, как дети, Ланцет у хирурга дрожал…Так что же это? Простонародный наив или тончайшая его имитация?
Все- таки почерк — мастерский: такая четкая ритмичность бросков сюжета, с подхватом на каждой ступени:
Дрожал, а сосед мой — рубака, Полковник и дважды герой, Рыдал, утираясь рубахой, Тяжелой слезой фронтовой…Цитирую «народный» вариант, слегка отличный от того, который опубликован в качестве авторского (там — «плакал, накрывшись рубахой»). Но и там, и тут — великолепное стилистическое косноязычие, от которого отлетают правила синтаксиса: «накрывшись…слезой», «утираясь… слезой» — так может петь только слепой Гомер, сроду не знавший грамматик.
Теперь, наверное, самое время сказать, что этот текст, явно отмеченный тягой к «коллективному переживанию», сотворен-таки авторским «коллективом». Это выяснилось много лет спустя, когда классиков бардовской песни стали собирать, комментировать и издавать поштучно. Тогда-то и выяснилось: «Батальонный разведчик», вышибавший слезу у полков и армий, что растеклись после войны по интеллигентским кухням и пригородным поездам, — сочинен тремя вполне обыкновенными парнями.
Я назвал трех классиков, которые «могли бы»: это Анчаров, Окуджава и Высоцкий. Но для этого они должны были бы из позднейшего своего стилевого своеобразия нырнуть обратно в синкретическую нерасчлененность первоначального «фронтового братства» (Анчаров и Окуджава воевали, Высоцкий, сын военного, детство провел в оккупационном гарнизоне). Жребий пал на трех других избранников. Они были мало отличимы друг от друга в послевоенном потоке демобилизовавшихся мечтателей. Все трое были из «поколения лейтенантов». Одного звали Алеша, другого Сережа, третьего Володя. Подчеркну интернациональный характер этого братства, где объятые стихией русского слова сплелись украинские, западно-европейские и еврейские корни: Охрименко, Кристи, Шрейберг. Срастить бы их на манер «Кукрыниксов» — что получилось бы? «Окриш»? «Дед Окриш» — по аналогии с тем, как звали под конец жизни одного из них: «Дед Охрим»… Но в 1950-м как авторы они были безымянны: растворились в образе «Батальонного разведчика», в образе самого «батальона», нет, больше: тут что-то «соборное», «собирательное», «всенародное», дышащее в унисон:
Гвардейской слезой фронтовою Стрелковый рыдал батальон, Когда я геройской звездою От маршала был награжден.«Народный вариант» кажется мне более удачным: «Звездой героя с протезами был награжден». Помните, у наших врагов был крест с дубовыми листьями? Так вот, у нас — звезда с протезами. Блеск! Не говоря уже о том, как классно французский prothese (или греческий: prothesis?) переогласован на родимый лад. Отныне этот искусственный член становится чем-то вроде меча-кладенца:
А«Крупные»… Нет, все-таки торчат интеллигентские уши из-под из-под простонародного колпака. Пора открывать карты. Троица, сочинившая «Батальонного разведчика», весьма артистична. Сергей Кристи, видимо, по семейной традиции, готовится поступать в Институт кинематографии (Кристи — довольно известная кинематографическая фамилия). Владимир Шрейберг учится музыке (именно он садится за фортепьяно, когда все трое сходятся музицировать в Чистом переулке и приводят в отчаяние соседей по коммуналке). Алексей Охрименко готовится к журналистскому поприщу, а театральное у него уже за плечами: до войны успел поиграть на сцене «театра Каверена» (что это за театр, я не выяснил даже из театральной энциклопедии).
В качестве главного инструмента при зарождении «авторской песни» (которая в пору своего расцвета окажется неотрывна от гитары), лежит… вернее, стоит фортепьяно. Это понятно: в 1950 году гитара — все еще атрибут презренного мещанства. Гармонь куда приемлемее, но это инструмент сугубо деревенский. Конечно, подошел бы и аккордеон («кардеончик там есть голосистый» — вспоминал Охрименко), но на снимке, где три демобилизованных воина поют в унисон, запечатлено все-таки пианино.
Поют они, как мы уже засекли, про кондуктора, который пролил слезу, проверяя билет у едущего домой калеки-фронтовка.
Пролил, прослезился, собака, А все же сорвал четвертак! Не выдержал, сам я заплакал, Ну, думаю, мать вашу так!Ну, думаю, в нынешней песенной стихии, где запретов нет и матерная ругань — что-то вроде проходного балла, — этот вопль батальонного разведчика вряд ли произведет впечатление. А вот в ситуации 1950 года даже намек на мат означал, что эмоция подошла к запретной черте: значит, теперь должен последовать взрыв гражданских чувств.
И точно:
Грабители, сволочи тыла, Как носит вас наша земля! Я понял, что многим могила Придет от мово костыля…Насчет «сволочей тыла»: в 1999 году тоже требуется комментарий. А в 1950-м все было понятно без комментариев. Еще не ушло их памяти время, когда у жизни было только два определения: «фронт» и «тыл». Патруль мог остановить на улице мужчину и, даже если все документы были в порядке, задать — без всякой риторики — простой вопрос:
— Почему не на фронте?
Мужчина должен быть на фронте. Это — аксиома на все четыре военных года. Это помнилось и после войны: тыловики подозрительны, достойны презрения. На моей памяти их почему-то звали «лейтенантами». Хотя логичней было бы: «интендантами», как в Русско-Турецкую компанию две трети века назад. Слово «интенданты» за это время задвинулось. Зато пелось: «Здравствуй, папочка, пишет Аллочка, мама стала тебя забывать, с лейтенантами, с дядей Петею каждый вечер уходит гулять», — пока во второй половине 50-х годов Бондарев, Бакланов, Богомолов, Быков не переменили окрас слова и не составили в нашей литературе боевое поколение лейтенантов .