Башня. Новый Ковчег 6
Шрифт:
Белый халат, который она сняла с себя, повис на спинке стула.
— Я тогда тебя не понимала и сильно злилась. Потому что у меня в голове никак не укладывалось. Мне казалось: вот же мой товарищ, Паша Савельев, который за своих друзей и близких пойдёт в огонь и воду, и это было просто и ясно, как дважды два. А потом ты говорил Иосифу Давыдовичу, что человечество, непонятное, абстрактное человечество, в котором и Борькин отчим, и Змея, и эта дура Мосина, что это вот человечество почему-то для тебя первично. Первичнее, чем я, чем Борька… Мне казалось это неправильным.
— Ань, просто…
—
— Смутно, — признался Павел.
Он и правда почти не помнил всех этих детских споров — в памяти осталось что-то туманное, зыбкое, какие-то обрывки, взрывающиеся ослепительными вспышками и тут же гаснущие, общий фон, приглушающий яркость тех далёких дней.
— Мы с Борькой до хрипоты с тобой спорили, пытались доказать, что первостепенная задача человека спасти своих близких. Вырвать их из лап ужаса и смерти. А ты упёрся и ни в какую: бежать нельзя, надо сражаться. И никакие аргументы на тебя не действовали. А ещё, Иосиф Давыдович тогда тебя поддержал. На моей памяти это был первый и, пожалуй, единственный раз, когда он принял чью-то сторону. Он тогда сказал, он сказал…, — она наморщила лоб, пытаясь, видимо, вспомнить дословно всё, произнесённое старым учителем, а потом неожиданно отчеканила так, что не оставалось ни тени сомнений, что это именно те самые слова. — Убегая, нельзя остановить зло.
Павел всё ещё никак не мог взять в толк, о чём это она. Как события, случившиеся на Земле двести с лишним лет назад, связаны с тем, что он сегодня повёл себя, как последний придурок, наплевав, забыв про тех, кто ему дорог. И она опять увидела, что до него не доходит, покачала головой, не скрывая усмешки.
— Спаслись тогда сотни, ну может тысячи. А погибли миллионы. Вот, что пытался объяснить нам с Борей Иосиф Давыдович. Те, кто бежал, покупали себя места на свой последний корабль, но платили они не деньгами. Платили они чужими жизнями. Мы с Борей этого не понимали, а ты уже тогда понимал. Или не понимал, но в тебе это… встроено что ли. Но я ведь даже не про это хотела тебе сказать.
Анна присела на кровать, посмотрела на него, и он, повинуясь её взгляду, сел рядом. Их плечи не соприкасались, но было ощущение, что они, даже так, сидя отодвинувшись друг от друга, являют собой единое целое.
— Я всё равно на тебя злилась, и слова Иосифа Давыдовича не спасали. Они были вроде и правильные, но получалось, что, появись сейчас Гитлер, и ты вместо того, чтобы спасать меня и себя, потом что ну зачем мне жизнь без тебя, пойдёшь на баррикады или куда там ходят такие отчаянные головы как ты. По-моему, я даже не разговаривала с тобой несколько дней. А потом Иосиф Давыдович принёс мне книгу. «Ночь в Лиссабоне» Ремарка. Был такой немецкий автор. Ты читал?
Он молча помотал головой.
— В общем, там… а ладно, я не буду всё пересказывать.
— Счастливый конец, — улыбнулся он.
— Нет, — Анна покачала головой. — Не конец. Конец другой. Та женщина, Рут…, представляешь, я не помню, как звали всех остальных героев, а Рут помню, хотя о ней там всего ничего, так вот, Рут, оказавшись в Америке, не смогла жить с тем человеком, который её спас вроде бы, увёз от смерти. Не смогла. Она с ним развелась. И…, Паш, я честно не знаю, какие смыслы вкладывал автор в тот роман, может быть какие-то свои, но я увидела то, что увидела. Рут не смогла жить с человеком, который бежал. И… я бы тоже не смогла быть с тобой и не смогу быть с тобой, если однажды ты побежишь. Как бы сильно я тебя не любила.
Она повернула к нему лицо и прошептала, одними губами прошептала, повторяя:
— Как бы сильно я тебя не любила…
***
— Ну, Пал Григорьич? Ты заснул что ли здесь?
В приоткрытую дверь кабинета просунулась голова Селиванова. Тонкие сухие губы искривились в полуиздевательской улыбке, отчего жёлтое, худое лицо стало ещё неприятней. Белая каска плотно сидела на жёстких, чуть оттопыренных ушах.
— Все в сборе, а главного действующего лица нет.
— Где в сборе? В реакторном? Времени сколько? — Павел, опомнившись, уставился на часы.
— Одиннадцать. Все уже явились. Бондаренко на костылях и тот пришкандыбал. Даже Руфимов — не болеется ему по-человечески — припёрся. Бледный как смерть, а туда же.
Всё это Селиванов не говорил, а выплевывал, и тем не менее под шелухой наносной ядовитой желчи, под слоем издёвки и сарказма неловко и неуклюже проступала детская радость и гордость. У них почти получилось. Получилось.
Конечно, это ещё не был настоящий физический пуск, с настоящими топливными сборками — пока они загрузят только их имитаторы, — но это была та самая важная и заключительная операция, после которой реактор наконец оживёт по-настоящему. И вся эта огромная махина, которая притягивает и завораживает своей мощью и силой, проснётся, придёт в движение, расправит плечи. И всё это сделали они. Замурованные под землей. Записанные в мятежники. Они сделали.
Павел оглядывал присутствующих. Вот бегала, раздавая последние указания, Маруся — её белый халат стремительной чайкой мелькал среди массивных мужских спин. Опираясь на костыли, застыл с добродушно-детской улыбкой на круглом лице Миша Бондаренко. Устименко довольно оглаживал свои жёлтые кошачьи усы. С той стороны, где столпились рабочие Шорохова, раздавались крепкие шутки и громкий гогот. Даже Руфимов (не соврал Селиванов) был здесь. Ему подставили стул, но Марат нетерпеливо оттолкнул его, встал опершись руками о перила, стараясь не наступать на раненую ногу. Его карие, почти чёрные глаза светились мальчишеским задором.