Байкал - море священное
Шрифт:
— Пей чай, я приготовлю постель…
Поднялась, прошла в дальний угол юрты, развернула постель, взяла в руки подушку, чтобы взбить…
Бальжийпин не понял, о чем сказала старуха, и все же взял в руки чашку, отпил из нее.
5
Христю Киша и Филимона Лохова определили в артель, которая вела просеку близ Байкала, в сорока верстах от рабочего поселка. Они не знали, что им предстоит делать, да и не думали об этом, довольные тем, что так счастливо все обошлось. Правду сказать, и не надеялись благополучно выйти из передряги. Однако ж вышли, и теперь никто из них не хотел вспоминать, что перечувствовал, когда приблизились к дому сибирского промышленника, ведя под руки голого
— А хозяин ниче… — уже потом говорил Христя, и Филимон слушал и дивился, и не только решению подрядчика, про которое узнал позже, а еще и тому, что открылось глазам, когда вышли из поселка и очутились в гавани: высоченная каменная дамба была выдвинута далеко в море, и как держится, не потонет, а чуть в стороне от дамбы, защищенной со стороны моря ряжевыми стенками, находилась широкая ровная площадка — пристань, и была пристань зажата двумя высокими молами, рассеченными наподобие вилки и выдвинутыми далеко в открытое море. Около молов, на дальних выбросах которых в вечернем сумерке сияли сигнальные портовые огни, покачивался на волнах огромный ледокол.
— Дивы-то! Дивы!..
За этими словами не стояло ни восторга, ни восхищения, а лишь удивление и робость. И она была не меньше той, которую испытал при встрече с жандармским ротмистром. С малых лет привыкший к простоте и ясности всего, что окружало, Лохов терялся, когда сталкивался с чем-то иным. Впрочем, к этому иному относился по-разному, могло и понравиться, но чаще оставался равнодушным, говоря:
— И че токо не придумают люди? И главное дело, нашто?..
Но в любом случае полюбить это иное не умел и сердился на тех, в ком чувствовал восторг и радость, и недоумевал, с тоскою вспоминая отчую деревню с милыми сердцу задворьями, на которых росла высокая кустистая крапива.
Но то, что увидел на берегу древнего сибирского моря, было много удивительнее всего, что знал, непонятнее:
— Дивы-то! Дивы!..
Он повторял эти слова до тех пор, пока не отошли от Байкала и не углубились в тайгу, держась узкой каменистой тропки. Густые кроны деревьев смыкались над головою, и тропка едва проглядывала, ухали, перекликаясь, таежные птицы и натренькивал свиристел. Все это помнилось с малых лет и успокаивало. А когда оказались на полянке, прилепившейся краешком, густо заросшим зеленотелым ивняком, к быстрой горной речке, и вовсе хорошо сделалось.
— А в тот год мы с батяней взяли на монастырских полях с чети по чердаку ржи, и маманя была довольна, сказала: даст бог, служители не обидят — и проживем зимушку…
Христя посмотрел на него с усмешкою, но промолчал. Зато тот, третий, прозваньем Сафьян Крашенинников, в красной рубахе навыпуск и в серых, стершихся на коленях шароварах да в броднях, на. правый глаз кривой, левый-то все подмигивает, подмигивает, а правый не шевельнется даже, заговорил торопливо, однако ж с тем внутренним достоинством в хрипловатом голосе, которое и после маеты, принятой им, не истаяло и которого сам Лохов был лишен совершенно, о девяносто седьмом годе, то есть о том самом, какой имел в виду и Филимон. Тогда в Забайкалье случилось наводнение, Селенга вышла из берегов и уничтожила урожай хлебов.
«Ишь ты, угадливый», — не без одобрения подумал Лохов, но еще приятнее стало, когда
— Так теперь нету городка, смыло, разрушило окаянной водою, и домика живого не сыщешь на том месте. Ездил недавно, глядел… Нету! И детишек моих нету, и женушки. Сгибли. А сам-то я с чего бы живой остался? В тайгу пошел промышлять… Когда ж вернулся…
Лохов слушал и со все большим участием кивал головою, но это было вызвано не тем, что Сафьян исстрадался, измаялся — кого нынче этим удивишь? — а тем, что Крашенинников получается, сибиряк, а Лохов про него думал, что из Расой… с-под помещика… лапотник! Оттого и скрутили и привязали к дереву на съедение муравьям.
Филимон не был исключением из общего ряда коренных жителей Сибири и с великою опаскою и недоверием, а то и с откровенным небрежением относился к пришлым, полагая их людьми никудышными и слабыми, от которых одна морока. Случалось, хаживал в соседнюю деревню, где жили те: чистое гольё, в избушках, поставленных неумело, на скорую руку, и корку хлеба но всякий раз увидишь, — и чего только там 1?е вытворял об руку с дружками-приятелями, бросая косые взгляды на худородные даже в самые урожайные годы, сразу же за деревнею, неярко чернеющие поля.
— Дурной был год, — сказал Филимон. — Многие, слыхать, в округе перемерли. И у нас в деревне то ж… Под монастырем наши земли, ближе к горам. Монахи баяли: бог не обидит служителей, дарует им благо. Здря, баяли…
Присели передохнуть у быстрой горной речки, дальше отпала надобность идти в гору, минуя увалы и распадки. Сафьян вытащил из переметной сумы кусок ржаного хлеба, разломил, подал сотоварищам по ломтю:
— Подкрепимся, браты!..
Съели торопливо, запили холодной, в зубах аж заныло, водою, прилегли в теплую осожную траву. Смеркалось. Звезды проступили красные, и была одна из них, маленькая, с острыми, словно бы обломанными краями, всего ближе к ним, и Христя смотрел на нее, и доброе виделось, ясное. Будто-де стоит подняться и пойти дальше, как на душе сделается легко и весело, только не подымешься, сил не осталось, вялость в теле… Вот и лежал на спине и смотрел в небо и видел ту звезду. Пацаном, случалось, битый-перебитый, в рваной курмушке с чужого плеча, надетой на голое тело, вдруг да и остановится посреди улицы, глянет вверх и застынет… Чудное всякий раз зрилось в дальней вышине, жизнь какая-то и не маетная вовсе, и люди не злые, всем сердцем тянулся он в ту даль, где плавали в теплой бледной синеве, как жиринки в молоке, желтые звезды. Порою срывался с места и долго, задыхаясь, бежал… А очутившись на городской окраине, прислонялся к чужому забору и, плача, смотрел на недосягаемую звезду.
Мысли в голове ворочались тоже вялые, и не сразу скажешь, о чем они… Христя закрыл глаза и долго лежал так, но вот поднял голову, дотронулся рукою до Крашенинникова.
— Чего?.. — спросил Сафьян с неудовольствием. Видать, и его разморило.
— Помнится, ты говорил о каком-то городке…
— О Дородинске. Оттуда я родом.
Дородинск… Матушка там похоронена. Все собирался съездить туда, отыскать на старом городском кладбище у лысой горы матушкину могилу, прибрать, небось заросла полынь-травою. Однако ж так и не съездил.
Больно сжал пальцами плечо Крашенинникова:
— А что, городок снесло?
Странно, он с самого начала знал, о чем сказывал Сафьян, но чувства словно бы отупели и не хотели воспринимать ничего, что было бы неприятно, и только теперь, отмякнув, вспомнил про те слова…
— А у меня там матушка похоронена. И я в Дородинске жил мальцом еще, тянул нужду… Потом сбежал, очутился в
Верхнеудинске, славен город, да места в нем не нашлось для меня. Подался на Север…
Слова были тусклые, слабые, совсем не о том, что на сердце. А на сердце неуютно и горько, вина какая-то перед матерью пришла нежданно-негаданно и уж не отпустит, и про чувство светлое, которое испытал, подавшись с Баргузинско-го прииска, не вспомнит даже.