Байкал - море священное
Шрифт:
Они негромко беседовали, а чуть в стороне от них, возле очага, так что длинный языкатый огонь едва ли не касался полы халата, сидела старуха и, безучастная, разламывала хворостинки, подбрасывала в очаг. В какой-то момент Студен-ников обратил па нее внимание, и в голову пришла мысль: «Впрямь ли она безучастна ко всему иль уж так умеет прятать чувства, что стороннему глазу и малости не приметить?..» Кожа на лице старухи желтая, сухая и глаза почти неживые, и Студенников старался не глядеть на нее, а когда все ж возникала такая потребность, долго еще не мог прийти в себя и мучительно размышлял: в самом ли деле старуха жива или это тень ее на земле?..
Старуха сидела в стороне, слушала и ничего не понимала из того, о чем они говорили, по ото не смущало, было б хуже, если б понимала, тогда бы разрушилось то плавное, ни на минуту не нарушаемое течение мысли, которая никуда не вела, а все ж была приятна как раз этою
Люди в желтых халатах не однажды встречались на ее пути, требовали, чтобы покорилась, пошла в улус и сказала, что Баярто был плохой человек и за это его лишили возраста. Понимала, что, если бы согласилась, ее жизнь сделалась бы легче и спокойнее, но не умела и не хотела переступить через себя.
Старуха сидела и слушала, вся отдаваясь мысли, которая никуда не вела… Она думала о Баярто, а смотрела на Бальжийпина внутренним взором, она научилась пользоваться им уже после смерти Баярто, и оказалось, что это не так сложно, надо лишь сильно захотеть и суметь избавиться от всего лишнего, что, случается, бродит в голове, и сосредоточиться на одном, на том, что в эту минуту волнует больше всего, и тогда откроется дивное, видела какое-то свечение вокруг его облика, и это свечение было пока еще бледным, несильным, еще не поднялось так высоко, едва ль не до самого неба, как в тот раз, когда он пришел усталый, а потом проспал чуть ли не сутки на мужской половине юрты; и все это время старуха не сомкнула глаз, неподвижно сидела в своем углу и молила добрых духов, чтоб дал силы не заснуть… Жила опаска, придуманная ею же самою, в которую, как это теперь нередко случалось с нею, очень скоро поверила, и уже не смогла бы сказать, что было на самом деле, а чего и вовсе не было, и эта опаска дала понять, что ей нельзя заснуть: вдруг прилетят злые духи, и тогда случится неладное, и Баярто уйдет. А этого она боялась пуще всего. Сидела в своем углу и пристально, не мигая, смотрела на спящего мужа, тогда и увидела вокруг его головы свечение и возликовала… Поняла, что Баярто, принявший облик белого человека, ниспослан вечным синим небом. Она возликовала и тут увидела, как свечение стало расти, подыматься все выше, выше, и спустя немного она уже не различала человека, а только это свечение, испугалась, что Баярто исчезнет, и — вскрикнула… Белый человек проснулся и долго глядел на нее: видать, не мог сразу вспомнить, где он… Потом лицо у него прояснело, заговорил о чем-то… Он заговорил, и свечение пропало, старуха огорчилась, но скоро успокоилась, слышала: свечение не пропадает вовсе, через какое-то время появляется снова над тем человеком, который ниспослан вечным синим небом.
Старуха сделала над собою усилие и перевела глаза на Студенникова, сильно забилось сердце, и вокруг него увидела свечение.
— Я так и знала, так и знала… — прошептала она и хотела подняться с земляного пола, выйти из юрты, но в груди сделалось тесно и дышать больно, силы оставили ее…
Бальжийнин слушал Студенникова, но отчего-то уже не испытывал удовлетворения, словно
Вскочил на ноги, прошел на женскую половину юрты, старуха лежала на боку, и глаза у нее были закрыты, лицо бледное, почти белое.
— Что… с нею? — спросил Мефодий Игнатьевич.
Бальжийнин не ответил, нагнулся над старухою, выпрямился, сказал с облегчением:
— Все нормально. Сердце чуть-чуть устало…
Старуха очнулась и виновато посмотрела на них, что-то сказала негромко. Бальжийнин улыбнулся, дотронулся до ее лица руками:
— Она подумала, что маленько задремала…
Студенников ушел. Бальжийнин остался подле старухи, долго сидел молча, и она глядела на него и тоже молчала. Они ни о чем не говорили, а только размышляли, каждый о своем, по, странное дело, им казалось, что раздумья одного очень близко принимаются другим, и тут не надо слов, получается, можно говорить и глазами, а может, не глазами — сердцем, только надо уметь настроить себя на нужный лад и сильно захотеть, чтобы тебя поняли. А Бальжийпин как раз и чувствовал, что его понимают, и это было приятно. Он вышел из юрты. И скоро очутился на узкой, меж ветвистых деревьев, тропе, замедлил шаг. Глянул вокруг себя и увидел изжелта-серую смолу на стволах деревьев, широкие, с острыми углами, листья папоротника на тонких стеблях и слабый, какой-то дрожащий ручеек света, падающий сверху и такой одинокий в этом тихом таежном келюдье. Бальжийпин остановился, вытянул вперед руки, норовя подставить ладони под этот ручеек. Долго не удавалось, в какой-то момент потерял надежду ощутить слабое струящееся тепло, однако ж вдруг почувствовал, что в ладонях словно бы сделалось теплее, а потом уж увидел и тот самый ручеек, а увидев, тихонько рассмеялся и лишь теперь почувствовал на лбу легкую испарину и подумал, что ничто не дается даром, даже это…
Он стоял долго, так долго, что заныло в спине, но боялся пошевелиться, боялся, что тогда из ладоней уйдет тепло, а этого как раз и не хотелось бы… Странное чувство испытывал, а может, и ее странное, а всего лишь до сей поры незнакомое, чувство удивительной слитности со всем, что видят глаза, будто бы он и не человек вовсе, а так себе, малая частичка в огромном мире, и раздавить-то ее ничего не стоит сдуть с лица земли. Но вот что удивительно — эта беззащитность не пугает, а слабость не гнетет, он словно бы открыл для себя такое, что примирило с миром, неведомым и могучим, и что сказало: благо и то чувство одинокости, которое нынче живет г. душе, это чувство не высокомерно и не вызывающе горделиво, тихое и спокойное, как струящееся тепло в ладонях, и так не хочется, чтобы проходило, все бы носил в себе, носил…
А потом он пришел в юрту, сидел, подбрасывал в очаг хворост, лицо бледное, под глазами — черные тени, он чувствовал слабость во всем теле, но не хотел поддаваться ей, изредка подымал голову, нетерпеливо смотрел в продушину, куда утягивался дрожащими розовыми колечками, сцепленными друг с другом, дым от очага.
Все эти дни Бальжийпин пребывал в том несуетном состоянии духа, когда даже маленькая травинка на земле вызывает удовлетворение, хочется пристальнее вглядеться в узкие, тонкие, прозрачные стебельки. Он так и делал: остановится посреди лесной поляны и, увидев следы увядания на листьях берез, прикоснется рукою к теплому тонкому стволу и скажет:
— А ничего… Придет время, и ты снова сделаешься красивой и яркой.
И это будут не просто слова, а нечто идущее от миропонимания, впрочем, еще не до конца ясного даже себе самому, когда в обычных вроде бы явлениях природы видится в высшей степени разумное и благостное. И потому, примечая в тайге разящие перемены, грусть и обреченность, которые сопровождают эти перемены, он выражал сочувствие травинке ли, березке ли в рощице, обещал им скорое возрождение, желая, чтобы они поверили и приободрились.
Ко всему сущему на земле он относился как к чему-то разумному, принимающему его собственные мысли. Изо дня в день одиноко бродя по таежным тропам, подолгу просиживая на байкальских берегах и вспоминая все те легенды и были, которые слышал и которые казались удивительными, а все же плоть от плоти земли, не придуманными, нет, он проникся убежденностью, что и сам есть часть сущего, когда-нибудь и он прорастет травою, и будет трава буйно цвести над могилою, минет срок, и она даст начало чему-то еще, но тоже живому. И это наполняло его особою радостью, которая в прежние годы была незнакома.