Белое вино ла Виллет
Шрифт:
Прохожие продолжали свой путь, направляясь главным образом по противоположному тротуару и обращая мало внимания на происходившее. Но двое или трое еврейских детей, игравших в нескольких шагах от лавки старьевщика, оставили свои мячики и смотрели с серьезным видом.
И вот толстый апаш подходит к велосипеду и нажимает грушу рожка.
Услышав звук, оба апаша разражаются хохотом; еврейские дети не смеялись, а старик:
– Убирайтесь отсюда! Мазурики!
– Заткнись! А то я у тебя выдеру всю бороду, старый
Губы старика тряслись в бороде; но он делал усилие, чтобы сдержаться. Я притворился, будто читаю афишу, и продолжал покуривать свою сигару.
Мои апаши идут дальше; они достигают того места улицы Родье, где ее пересекает какая-то другая улица – не помню названия, – там на углу помещается булочная.
Я отчетливо помню это яркое солнце, заливавшее своими лучами лавку и камни мостовой. Казалось, что находишься в каком-нибудь тихом провинциальном городе. Булочница раскладывала булочки и пирожные.
Апаши проходят до перекрестка. У них такой вид, точно они сговариваются. Смотрят искоса на булочную и вдруг входят, толстый спереди, худой сзади. Понятно, я не слышал разговора, происходившего в булочной. Я даже не видел отчетливо жестов, потому что витрина отражала солнечные лучи.
Вдруг они выходят, держа каждый по сладкой булочке, которые они покусывали, заливаясь хохотом. Булочница кричит им вдогонку:
– Воры! Вы воры! Нечего заходить в лавку, когда нет ни гроша в кармане.
Она ограничилась этими словами и возвратилась в лавочку. Она протестовала только из принципа. Но, в сущности, она была довольна, что так дешево отделалась.
На улице, казалось, никто не заметил происшедшего. Люди, направлявшиеся на службу, продолжали свой путь; трактирщик продолжал отмывать мраморный столик, который он подтащил к самой канавке, а приказчик из бакалейной по-прежнему отвешивал фунт белых бобов.
Мои апаши направляются к заведению трактирщика. Когда они входят, он окрикивает их.
– Вы куда?
– Куда идем? К тебе, старина.
– Вам нечего делать у меня.
И он продолжал чистить свой стол; но кулак его судорожно сжимал тряпку, и тряпка вытирала все одно и то же место.
– Как нечего? Разве ты не отпустишь нам по стаканчику?
– У меня нет стаканчиков для тех, кто не имеет денег.
– У нас есть деньги! Может, больше, чем у тебя. Мы не просим милостыни! Фу ты, ну ты, какой фасон!
Несмотря на развязность, они опасливо поглядывали на хозяина, маленького плотного овернца, прочно стоявшего на своих ногах, круглоголового и коротко стриженного, с глазами навыкате. Он перестал вытирать стол и держал его за оба конца своими узловатыми лапами; я чувствовал, что еще момент, и он швырнет этим столом им в рожу.
Апаши, видно, тоже боялись этого, потому что перестали настаивать. Они вернулись на середину улицы, ворча и пожимая плечами.
Я думаю,
"Будет! Ну, будет тебе!"
Но толстый апаш, розовое бебе, не скрывал своего негодования. Он бормотал сквозь зубы:
– Ну, не подлец ли! Сволочь!… – и т. п. Худощавый идет вперед и делает несколько шагов по улице Родье. Толстый поднимается на тротуар у бакалейной лавки, топчется перед выставкой, делая вид, будто спотыкается о горшки с молоком.
Потом он замечает мешок с картошкой.
– А! Картошка!
Он берет одну картофелину и швыряет ею в приятеля, который как раз в этот момент оборачивался и счел своею обязанностью, из вежливости, захохотать.
Но тут же стал ласково уговаривать толстого:
– Пойдем! Ну, пойдем!
Толстый берет вторую картофелину и снова запускает ею в приятеля. Потом третью, четвертую. Они подзадоривают друг друга. Худощавый подбирает упавшие картофелины и швыряет ими обратно: град картофеля с обеих сторон.
Прохожим тоже достается, но они ничего не говорят. Некоторые выжимают даже на своих лицах подобострастные улыбки.
Приказчик созерцал эту картину с выражением отчаяния; хозяин, на пороге лавки, кипел от негодования. Жена его, толстая, хорошо одетая женщина, увешенная драгоценностями, держала его за рукав и умоляла войти в лавку.
Я думал:
"Не странно ли, что такие вещи могут происходить среди бела дня? Где полиция?"
Испугались ли апаши, что дело в конце концов примет дурной оборот? Не знаю, но только они оставляют в покое картошку и продолжают свой путь посреди улицы, рука об руку, с наглым видом.
Я вытащил часы. Было поздно. Кроме того, я уже насмотрелся на их художества. Подумайте только, как они были горды. Целая улица в шикарном квартале терроризована ими в первом часу дня. У них был даже вид доброго государя. Они бросали на нас милостивые взгляды, которые, казалось, говорили: "Так как ваше поведение было примерное, мы вас прощаем".
Словом, я ускоряю шаг. Я обгоняю их.
Поравнявшись с писчебумажным магазином, я вдруг сотрясаюсь как от электрического удара. Никто даже не прикоснулся ко мне, никто не закричал; но меня всего сотрясло, как если бы на меня свалился трамвайный провод.
Я оборачиваюсь. Невозможно передать, что я увидел. Улица вдруг набросилась на обоих апашей, как… ну, как я сжал бы вдруг руками горло цыпленка. Не было ни одного слова, ни одного знака. Во мгновение ока улица смяла их. Хлоп!
Люди вдруг устремились с обоих тротуаров.
Почему в этот момент? Почему не раньше и не позже? Прохожие, торговцы, люди в фартуках, господа в пиджаках. Не было ни шума, ни криков. Вы только видели, как в воздухе с молниеносною быстротою подымались и опускались кулаки и палки.