Бэлпингтон Блэпский
Шрифт:
Вскоре в Лондоне стали сновать по улицам сильно возбужденные молодые женщины, которые настойчиво и вызывающе оглядывали молодых людей в штатском платье. Это были современные валькирии, выискивающие жертв. В один прекрасный день в Хемпстедском метро Теодор подвергся нападению. Это было обыкновенное маленькое создание с круглым розовым детским лицом. Теодор подумал было, что она старается перехватить его взгляд с некими дружелюбными намерениями.
— Извините, — сказала она, обгоняя его при выходе на Кемдентаун, и быстрым движением своей элегантной, затянутой в коричневую перчатку руки сунула ему маленькое белое перышко.
Он остановился с позорным символом в руке. Но она исчезла прежде, чем он успел объяснить, что его не взяли, что он признан негодным. Он сел, красный,
— Нехорошо, — произнес он громко. — Хоть бы повязку какую-нибудь надевали тем, кого не берут. — Сказав это, он замолчал. Какой-то пожилой человек хмыкнул и сочувственно кивнул.
Теодор обсуждал этот вопрос о повязке с Мелхиором. Пусть будет такая волонтерская повязка, чтобы для всех было ясно, что они выполнили свой долг. Он даже попробовал было два-три дня носить повязку из ленты цвета хаки на левой руке. Это несколько утешало его, пока он не очутился бок о бок с полисменом на лестнице в подземке. Полисмен внимательно смотрел на новый нарукавный значок, и казалось, вот-вот задаст вопрос.
— Прививка, — сказал Теодор, прежде чем его спросили. — Не мог достать красной ленты. — И он поспешил домой, оторвал нашивку и бросил ее прочь.
Он надел ее только для того, чтобы избежать неприятностей, а если это грозило еще большими неприятностями, какой же смысл ее носить? Но всю эту ночь он лежал без сна, и Бэлпингтон Блэпский осыпал его упреками. Ссылки на его непригодность уже не спасали.
— Я должен идти, — говорил он. — Я должен идти. Если меня не возьмут в одном месте, я должен попытаться в другом. Даже если мне придется пуститься на хитрость, я должен идти.
Вы видите, что, даже в темноте и будучи вполне и всецело Бэлпингтоном Блэпским, он не допускал мысли, что никакого осмотра, в сущности, не было. То, что он был освидетельствован и признан негодным настоящим врачебным начальством, принимало все более и более характер подлинного воспоминания. Впоследствии это стало подлинным воспоминанием.
— Я должен идти. — Он сел завтракать, бледный и решительный.
Но он пребывал в бездействии еще в течение трех месяцев.
«Трус», «увиливает» — эти слова были в большом ходу в те роковые дни. Бэлпингтон Блэпский усвоил эти выражения безоговорочно и мысленно готов был применить их даже к своему упрямому другу Тедди. Но вряд ли можно было без большой натяжки заподозрить в трусости Тедди. Он фыркал громко всякий раз, когда слышал разговоры о «непригодности», и частенько его насмешки казались направленными по адресу Теодора. Он ходил по Лондону с белым пером в петличке, готовый, как он говорил, пустить в ход кулаки или аргументы против всякого, кто захотел бы принять его вызов. Но хмурое выражение его красной физиономии, по-видимому, отпугивало ревностных патриотов. У него произошла вторая бурная стычка с отцом, после которой они перестали разговаривать друг с другом. Профессор занялся какой-то работой военного характера, а Тедди в мрачном одиночестве продолжал начатые ими вместе исследования о цикличности развития инфузорий Темзы. Когда Брокстеды встречались за столом, они ели молча, но в поведении Тедди по отношению к отцу трудно было заподозрить какое-нибудь увиливание.
Однако, если говорить начистоту, можно ли было в самом деле считать трусостью и увиливанием обдуманную уклончивость и нерешительность Теодора? Была ли та часть существа Теодора, которая стояла вне войны, действительно обуреваема страхом, движима страхом как основным стимулом или было что-нибудь более сложное в этих не внушающих доверия, загнанных, сопротивляющихся частицах его мозга? Можно с уверенностью сказать, что в течение всего этого года, когда он уклонялся от войны, страх, инстинкт самосохранения почти не беспокоили сознание Теодора.
С другой стороны, воображаемое «я», вокруг которого строил свою личную жизнь Тедди, черпало свою жизненную силу как раз из того круга суждений и оправдания, которые Бэлпингтон Блэпский вытеснил из сознания Теодора. Эти бессильные, подспудные факторы в сознании Теодора находились в полном согласии с тем, что говорил или делал Тедди. А новообретенная задирчивость
Неприязнь к Тедди возникла у Теодора еще тогда, когда он впервые почувствовал, что интеллектуальное и моральное влияние Тедди на сестру мешает его отношениям с Маргарет. Теперь, когда Тедди мешал его усилиям сохранить согласие с самим собой, эта вражда чрезвычайно усилилась. Сохранять равновесие в те дни было почти всем одинаково трудно и мучительно. У Тедди были свои слабые стороны. Усилия остаться справедливым и здравомыслящим среди всеобщего смятения толкали его к прогерманизму и анархизму.
Так как все вокруг него кричали и вопили, что Германия гнусна и черна, он чувствовал величайшую потребность находить ее чистой и белой, белой, как только что выпавший снег. Ни одна встреча с Теодором не обходилась без пререканий и ссор.
Но в чем же, собственно, заключался этот протест против участия в войне, который Тедди в своих попытках самоутверждения всячески старался выразить, а Теодор, исходя из тех же соображений, всячески старался подавить? Каков был их общий стимул? Он сводился к тому, что Теодор оставался вне войны, хотя считал, что его долг быть в рядах армии, а Тедди изо всех сил старался остаться непоколебимым в своем решении не ввязываться в войну, не пачкать себя, и оба подчинялись одному и тому же побуждению, исходящему из самой глубокой потребности человеческого сознания — потребности в свободной инициативе. Предшествующая эпоха безопасности и процветания, в особенности на Западе, предоставила этой потребности небывалый простор на пути. Эта молодежь выросла, не ведая почти никаких преград к самоутверждению и саморазвитию. Они появились на свет, когда мир, казалось, вступил в счастливую полосу. Им не приходилось чувствовать на себе гнет дисциплины и, еще того меньше, наказаний. Их спрашивали, предоставляя им неограниченный выбор: «Что вы хотели бы делать?», «Кем вы хотели бы быть?» И вдруг им пришлось столкнуться с непреодолимым всеобщим принуждением. Иллюзия человеческого счастья и мирового изобилия рассеялась, и внезапно открылось истинное положение вещей. «Брось все, что ты делаешь, — приказывало оно, — перестань быть тем, кем ты хочешь быть, и иди на войну. Иди на войну. Война — это все, а ты ничто, абсолютное ничто, помимо того, что сделает из тебя война».
И вот этот инстинкт сохранения свободы, такой же сильный, а может быть, и гораздо более сильный, чем инстинкт самосохранения, и вызвал то лихорадочное брожение умов, которое наблюдалось в военном поколении Англии, по мере того как развертывалась великая трагедия. Их угнетал не страх, а неразрешимая дилемма. Загадка, на которую они не находили ответа. Пробудились ли они от сладких иллюзий и столкнулись с суровой действительностью или оказались в плену темных пережитков и отворачивались от блестящих возможностей?
В самом понимании этой войны и всего, что она собой представляла, и в значении, которое они придавали ей, Теодор с Тедди расходились. Тедди исходил из второй альтернативы, а Бэлпингтон Блэпский верил в первую. Бэлпингтон Блэпский, выращенный на возвышенно романтическом, историческом и литературном материале, принял войну и необходимость своего личного участия в ней как нечто неизбежное и всячески подавлял безмолвное инстинктивное сопротивление своей оболочки — Теодора. Он не ждал войны, но раз война пришла, ее надо было принять достойно, согласно лучшим традициям. Он готов был признать, что его поколение призвано к этому великому служению. Он готов был бросить свое искусство и писательство, которые в конце концов не так уж удерживали его, и идти.