Белые Мыши на Белом Снегу
Шрифт:
Домой я шел под дождем, как можно ниже нагибая голову, потому что капюшон был чуть маловат и не закрывал лба. Прошла быстрым шагом моя учительница в черном резиновом плаще и черных же блестящих сапогах с цокающими каблуками. Проехал на велосипеде водопроводчик в своей вечной дерматиновой шляпе. Хохочущей толпой пронеслись, расплескивая лужи, старшеклассники в одинаковых синих курточках с эмблемой спортивного общества. А я был один.
Мама говорила, что одиночество - это не так уж плохо, особенно если тебе есть о чем подумать. Иногда оно даже необходимо. Но мне казалось, что говорит она так лишь мне
Но все-таки я радовался. Пусть даже мелочам: чьей-нибудь доброй улыбке, освещенному окну, кустику сирени, собаке. Заулыбался, увидев во дворе у сарая забытую кем-то игрушечную швейную машинку. И вдруг остановился.
Овраг всегда манил меня своей глубиной, дикостью, недосказанностью. Летом туда невозможно было пробраться из-за крапивы, но в тот дождливый апрельский день крапивы никакой не было, она лежала, мертво прибитая к земле, и загадочный овраг казался без нее голым и ничем не защищенным. Туда вела тропинка, протоптанная между стеной нашего дома и сараем, узкая, тонущая в дождевом тумане. Я сделал по ней шаг, другой - и неуверенно пошел.
Наверное, это всегда так: место, где ты ни разу не был, обрастает для тебя фантастическими деталями и кажется с каждым днем все удивительнее и нереальнее. На деле же овраг, в котором я очутился, был самым обыкновенным: голые черные деревца, бурая прошлогодняя листва на раскисшей в грязь земле, мусор, сломанные ветки, старая печка без дверки, валяющаяся на боку в густом кустарнике, остатки какой-то ограды из темно-красного кирпича, а на другой стороне, за оврагом - круглая водонапорная башня, облезлая голубятня на деревянном помосте и основательный, солидный трехэтажный дом, мокрая желтая штукатурка которого кажется бурой.
Я постоял немного и повернул было назад, но тут взгляд мой зацепился за крохотный, покосившийся сарайчик в самой глубине оврага, под спиленным и снова разросшимся ясенем. Строение выглядело заброшенным, дверь болталась на петлях, а крыша одном месте провисла, и там собралась вода.
Эта мысленная цепочка (сарай - керосин - спички) возникла у меня в голове неожиданно, будто кто-то зажег лампочку. Спички - наполовину полный коробок - я всегда носил в кармане, и неожиданная покупка керосина была как-то связана с этим. Даже то, что я нашел в овраге этот сарайчик, было не случайно.
Я помню смутное, теплое чувство при виде разгорающегося пламени: как будто я был голоден и, наконец, положил в рот первый вкусный кусочек. Внутри, где-то на самом дне души, тоже затеплился огонек, и я смотрел, как начинается пожар, наслаждаясь своим новым состоянием греющего покоя до тех пор, пока кто-то не схватил меня сзади за плечо.
Помню и другое: вечером мама через силу, словно ей приходилось тащить свое упирающееся тело, взяла меня за руку и повела в комнату дворника мимо закрытых соседских дверей, по пустому коридору, заставленному высокими темными шкафами. Я шел покорно, хотя знал, что сейчас произойдет что-то отвратительно
Дворник ждал нас, сидя в рабочих штанах и майке на стуле посреди комнаты. Он курил, стряхивая пепел в банку из-под килек, и лампочка под плоским стеклянным колпаком светила ему точно в темя. На коленке у него, как сложенная вдвое безжизненная змея, лежал тонкий черный ремень.
– Ну... вот, - мама ввела меня в комнату и чуть подтолкнула в спину.
Дворник затушил сигарету, поставил банку на пол и поднялся, глядя на меня странными глазами, в которых сияние лампы смешивалось с подвальной, непроницаемой темнотой.
– Ага. Ну, иди сюда, поджигатель, - сказал он вполне дружелюбно и перевел взгляд на мою мать. А ты пока погуляй, мамаша. Так лучше будет.
Я оглянулся. Мама стояла в дверях, держась за косяк и покусывая нижнюю губу. Волосы у нее чуть растрепались на висках, а верхняя пуговица на кофточке висела на одной нитке. Мне захотелось сказать ей об этом, но тут она повернулась и вышла, прикрыв за собой дверь.
– Вот и хорошо. Нечего ей тут стоять, - дворник сглотнул и отодвинул скрипнувший стул. Я посмотрел на него, ожидая, что сейчас он начнет кричать, ругать меня, спрашивать, зачем я все это сделал, но лицо его оставалось спокойным и даже чуть скучающим.
– Знаешь, - сказал он, - это ж будет не за то, что ты сжег какую-то развалюху, которая все равно никому не была нужна. Это будет для того, чтобы потом тебе не захотелось поджечь, например, нашу квартиру или чью-нибудь другую квартиру или дом. Люди, которые так делают, - опасные люди. Я одно обещаю: если у тебя одна рука за спичками потянется, то другая точно задницу зачешет. Если тебя сейчас не поучить, то рано или поздно ты попадешь в тюрьму, а никто из нас этого не хочет. Ты же и сам этого не хочешь?
Я кивнул. Как ни странно, я прекрасно понимал, что просто так, само по себе, мое странное желание не исчезнет, и мне действительно когда-нибудь может захотеться большого пожара - такого, чтобы все запылало вокруг, даже воздух. И еще я понимал, что пожар будет - здесь и сейчас, и это может как-то предотвратить другой, настоящий, где-то и когда-то.
А рыбу коту я все-таки принес.
* * *
Я летел сквозь холодный тоннель к яркой вспышке света и боли. Она была красной - эта вспышка, как кровь, как закат, как знамя, рвущееся на солнечном ветру. И меня тянуло к ней, словно боль, причиняемая человеческими руками, отличалась от боли, вызванной ледяной ржавой проволокой.
Остро запахло каким-то лекарством, и доктор сказал:
– Ну вот, почти все. Плохо дело с глазом - это я честно вам скажу. Один у вас все-таки остался, это утешает, но вот этот - все. Окончательно.
Я посмотрел на него мутным от слез правым глазом, поморгал, изображение улучшилось. Врач был деловит, руки его мелькали, как рычаги какого-то механизма. Блондинка позади него с напряженнейшим вниманием вглядывалась в меня, и ее глаза-лезвия стали еще острее.
– Ну, ничего, - левую сторону моего лица закрыл безупречно сложенный лоскут белоснежной марли, и в кожу, словно коготки, вцепились полоски пластыря, три сверху, три снизу, одна сбоку и еще одна - через переносицу.