Белые одежды. Не хлебом единым
Шрифт:
– Нет.
– И не было?
– И не было. Есть в мечтах один, белоголовенький. После войны вдруг начал сниться. Один и тот же. Недавно опять…
– И у меня нет. Вот я и завел во дворе дружка. В доверие вошел. Говорю ему как-то: «Где ты был летом?» Серьезно отвечает: «Путешествовал». – «Куда же ты ездил?» – «На острова Зеленого Мыса». Наш поэт тоже такой путешественник. То на островах Зеленого Мыса обретается… то вдруг в сугубо реальной действительности. Стараюсь замечать его, когда он на островах. У него есть очень грустные
Федор Иванович простился наконец со Свешниковым на площади около городской Доски почета, где на него строго взглянул с фотографии папа Саши Жукова. И сразу торопливо зашагал, почти побежал назад. В его распоряжении был еще час, и он решил оставить дома полушубок и надеть «мартина идена». Он и сделал это, и через пятьдесят минут по Советской улице уже быстро шагал стройный и решительный молодой мужчина без шапки и с озабоченным лицом – журналист или, быть может, архитектор. Так преобразило Федора Ивановича это любимое пальто.
Он свернул в переулок и подошел к дому Лены через проходной двор. Этот новый путь ему показала она. «Потому что эта вещь любит тайну, темноту и иносказание» – так она объяснила необходимость пользоваться проходным двором. Он пренебрег лифтом, взбежал на четвертый этаж и позвонил у крашеной двери с табличкой «47». Открыла бабушка – чистота, привет, интерес к молодости и привядший, колеблющийся пух на голове. Маленькая и выразительная в движениях, как Лена.
– Здравствуйте, Вера Лукинишна!
– Здравствуйте, Федя. Хоть один грамотный человек в гости ходит. А то все – Луковной… Да еще поправляют. Раздевайтесь, проходите.
– Лена дома?
– Проходите, сейчас будем обедать без нее.
– А Лена?
– Леночка убежала. Приказала обедать без нее.
– Но ведь воскресенье!
– По воскресеньям-то у нее самые-самые дела.
– Тогда я, может быть, пойду…
– Ничего подобного! Будем обедать. Она приказала не отпускать вас.
Федор Иванович покорился и, повесив пальто, ничего не видя вокруг, был за руку переведен в комнату и почти упал на тот стул, который ему был указан. Усевшись, закрыл глаза, вникая в тихую боль. Не удержался – громко вздохнул. Бабушка пристально на него посмотрела и ушла на кухню.
«Ведь ты же сама, сама же пригласила, – шептал Федор Иванович. – Неужели у тебя так… До того дошло… Назначила же время. Три часа. Знала, что приду. Что прибегу…»
– Кому говорю! – сказала бабушка около него. – Ешьте суп!
Перед ним уже стояла красивая старинная тарелка с желтым бульоном, и в нем празднично краснели кружки моркови. Он опустил в бульон старинную тяжелую, отчасти уже с объеденным краем серебряную ложку, и тарелка мгновенно опустела.
– А пирожки? Она же специально для вас пекла!
Он взял пирожок.
– Федя! Ну что с вами? Вы нездоровы? Почему вы так похудели? Вы знаете, я врач. Так худеть не годится,
– Почему я похудел…
– Ешьте, ешьте пирожки. Я сейчас еще положу. Правда, вкусно?
– Почему похудел… Отчасти в этом виновата ваша внучка.
– Так у нее же очень сложное положение! Бедняжка разрывается между двумя огнями.
– Не полагается, Вера Лукинишна, иметь сразу два огня.
– Знаете что… Вот послушайте. – Бабушка сидела против него и, склонив набок голову, окруженную колеблющимися легкими волосами, смотрела на него с печалью. – Вот послушайте, это вам адресовано. Айферзухт ист айне лайденшафт, ди мит айфер зухт, вас лайден шафт. Поняли?
У нее был, видимо, настоящий немецкий язык. Слова круглые и с пришепетыванием.
– Что-то частично понял, – сказал Федор Иванович. – Про ревность что-то. И про страдания.
– Именно. Ревность – это такая страсть, которая со рвением ищет то, что причиняет страдания. Пожалуйста, не страдайте, у вас нет причин. Съешьте еще тарелку бульона, я пойду за вторым.
Он послушно, быстро, сам того не заметив, опорожнил вторую тарелку.
– Молодец, – сказала бабушка, внося блюдо с очень красивым куском жареного мяса.
У Федора Ивановича, несмотря на его страдания, на миг проснулся аппетит.
– У нее, у бедной, не закончены некоторые дела, – сказала бабушка, разрезая мясо и кладя в тарелку Федора Ивановича. – Я их немного знаю. Они для вас не опасны.
– Вера Лукинишна, она водит меня за нос! – почти закричал он.
– Нет! Что вы! Она вас так любит!
– Она очень пылко относится к своему незаконченному делу.
– У интеллигентных девушек пылкость может быть распределена между двумя объектами, совсем разными…
«Вот-вот…» – подумал Федор Иванович.
– С этим надо считаться. Они творят иногда сумасшедшие вещи. Могут и на карту поставить…
«Именно…» – подумал он.
– Она хорошая девчонка. Берегите ее. Вы не найдете второй такой нигде.
– Но я никуда не могу уйти от этого чувства… Айферзухт… которое ищет со рвением… Страдания-то и искать не приходится!
– Ничего, ничего. Это все не страшно. Ревность – это сама любовь. Любовь в своем инобытии, – философ сказал. Философ моей молодости. Не теряйте время на глупости, наслаждайтесь своим богатством и ни о чем страшном не думайте.
Часа три они беседовали так за столом. Вера Лукинишна, положив сухонькую теплую руку на его крупный костлявый кулак, мягким голосом толковала ему о ревности. О том, что в ней, в ревности, есть хорошая сторона. Стремление удержать того, по ком сохнешь.
– Продолжайте стремиться, держите покрепче, – говорила она. – Я не хочу, чтобы ревность ваша ослабла. Не привыкайте к этому, это было бы худым предзнаменованием.
Федор Иванович все прислушивался – не заворочается ли ключ в замке дальней двери. Так и не дождавшись Лены, он наконец поднялся: