Белые одежды. Не хлебом единым
Шрифт:
– Пойду…
– Ничего, ничего. Все будет хорошо, – сказала бабушка, выйдя за ним на лестничную площадку. Она с тревогой глядела ему вслед.
Спустившись вниз, он остановился во дворе. Сумерки, сильно надушенные весной, что-то таили. Он чувствовал себя как бы спустившимся на грешную землю. Да, ревность – это страсть, которая специально, жадно ищет то, что задевает всего больнее. Он уже смотрел на подъезд, ведущий к поэту. Он быстро зашагал к нему. Зарычала пружина, и дверь хлопнула. «Лифт не работает», – прочитал мимоходом и понесся по лестнице вверх. У черной двери с бронзовыми кнопками позвонил. Поэт тут
– Ты что, Кеша, видел меня?
– Почуял. По обстоятельствам сообразил.
– Ну, здорово. Где подарок?
– Не торопись. Поедим?
– Ну давай поедим. – Федор Иванович сказал это для того только, чтобы заглянуть на кухню.
Ах, здесь все было не так, как раньше. Цветная страница из иностранного журнала с голой юной красавицей куда-то исчезла. И ни одного таракана.
– Ксаверий где?
– Казнен, Федя, – отозвался поэт из дальней комнаты. Он шарил в своем заоконном мешке, собираясь кормить гостя.
– Ладно, не старайся, я раздумал, – сказал Федор Иванович, переходя из кухни к нему. – Я уже пообедал. Так где подарок?
В обеих полутемных комнатах был беспорядок – как будто здесь готовились к ремонту. Поэт зажег в спальне большую лампу ярко-белого накала. Посредине комнаты стояли два чемодана. Деревянную кровать хозяин разобрал, и ее части были стоймя прислонены к стене. Волоокие девы поблескивали лакированными выпуклостями. Только сейчас Федор Иванович заметил, что Кондаков сильно изменился. Лицо потемнело, беспомощно и грустно отекло.
– Ты что – пил много? – спросил Федор Иванович.
– Вопросы какие-то задаешь… Ты как, воздухом дышишь? Или у тебя жабры и ты ныряешь в ведро? У меня, например, внутри жабры… И я должен туда регулярно заливать.
Он не забывал шутить, но на месте ему не стоялось, все время срывался бежать куда-то. Заставлял себя остановиться и смотрел на Федора Ивановича, готовя какое-то важное слово.
– Не торопись получить свой подарок, – сказал наконец. – Никуда не уйдет. Никуда не уйдет.
– Что это все означает? – спросил Федор Иванович, садясь на чемодан. Он не снял пальто, только слегка распахнул. – Затеял ремонт?
Поэт как прикованный смотрел на пальто. Пощупал ткань:
– Давно у тебя? Продай!
– Ремонт будет? – Федор Иванович оглядывал стены.
– Ну да. Ремонт будет. Ремонт… Вот, я решил подарить тебе эту кровать. По моим сведениям, у тебя дела идут на лад. Кровать необходима. А у меня перемена в жизни. Похоже, навсегда.
– Женился?
– Нет, это ближе к разводу, Федя. Так возьмешь? Отдаю со всем набором, с одеялом и подушками. На улицу жалко бросать такую вещь. Если что-нибудь заплатишь, не откажусь. Мне она тоже от хорошего человека перешла. Примерно в таких же обстоятельствах.
– Ты-то почему с этой штукой расстаешься?
– Для твоей дамы будет сюрприз. Им нравятся такие удобства.
– Почему ты вдруг…
– Блажь, блажь. Ухожу в монастырь.
«Она бросила его! – подумал Федор Иванович. – Она обманывает не меня, а его».
– У нее, ты сам понимаешь, и до меня было. Но ты должен разбираться – одно другому рознь. Она от того ушла вроде как ко мне. Муж, муж у нее был. Но и от меня быстро улетела. Посмотрела вплотную – не тот. И улетела. Только перышко осталось в руке, а ее нет. Это очень, скажу тебе, Федя, неприят-ствен-но.
И он, придвинувшись, глядя куда-то в сторону, загудел глухим полушепотом:
Был я бесьей породы,Баламут родниковой струи,И терпела природаНесуразные песни мои.Был судьей всем, кто ползалИ летал средь прибрежной травы,И взимал в свою пользуЯ налоги с беспечной плотвы.В этом месте поэт остановился и сквозь всю свою грусть со слабой улыбкой покачал головой:
– Было, было…
И, переждав свои воспоминания, продолжал гудеть стихи:
Ведал дремой болотной,На мели головастиков пас…Но без жалости отнялВсе судьбою назначенный час.Грянул гром небывалый,В поднебесье послышался стон,Лебедь белая пала,Обагряя притихший затон.Я дела забываю,Я к ослепшей от боли лечу,Песнь любви запеваю —Ту, которой от горя лечу.Дал я ране закрыться…Но, очнувшись от тяжких обид,Видишь ты, что не рыцарь —Пень чудной на болоте стоит.Поднялась молодая —Только крыл пролилось серебро…И, навек улетая,Обронила в болото перо.И не знала, что нищий,Навсегда обездоленный чертВ тине знак тот разыщетИ к душе деревянной прижмет.Наступило молчание.
– Вот какие стихи родятся от горя, – заговорил наконец Кеша. – Только крыл пролилось серебро, представляешь? Улетела…
– Но ты, я вижу, еще жив, Кеша… – заметил Федор Иванович.
– Никогда не воскресну. Нет. Она приходит и сейчас иногда, можешь себе представить такую пытку? Жалеет! И так сказать, понимаешь, готова… Я ее беру, держу ведь в охапке. Но чего-то нет. Что такое? Одни перья… Перья держу, а самой ее нет. Сама где-то в другом месте, вся там.
– А раньше?
– Раньше все было мое. И перья, и душа. Недолго, правда. Несколько дней.
Кондаков взял веник и начал подметать комнату. То хмурясь, то усилием расправляя лицо. Федор Иванович, выгнув бровь, смотрел на него слегка сбоку.
– К кому улетела – хотелось бы глазком глянуть. – Кондаков посмотрел на него. – Морду набить счастливцу…
Он подметал, сгоняя в кучу какие-то бумажки и, между прочим, чей-то портрет на почтовой открытке. Федор Иванович узнал – это был Рахманинов, коротко остриженный, почти наголо. Выхватив открытку из-под веника, он стал протирать ее платком: