Белые одежды. Не хлебом единым
Шрифт:
И они медленно выпили сладкое детское вино, сильно пахнущее земляникой.
Неуклонно надвигалось молчание, предшествующее великой минуте. Уже Федор Иванович под ее непрерывным ласковым взглядом сквозь очки съел большой – лучший – кусок индейки. Уже выпили чаю. Свадебный ужин пришел к концу.
– Ну-у? Что теперь будем делать? – спросила она, и голос ее сорвался на шепот. Она смотрела на него. Это было мужское дело – произнести решающие слова.
И он их произнес:
– Пойдем теперь туда?
– Придется идти…
Они вошли в другую комнату. Федор Иванович улыбнулся
– Взойдем на ложе?
– Придется взойти… Ты ложись, а я сейчас…
Она вышла. Он неумело сдернул пикейное покрывало с одной постели, обнажив красивое плюшевое одеяло – белое с зелеными елками и оленями. Сбросил халат на тумбочку и лег, утонул в мягкой, холодной, пахнущей туалетным мылом, совсем непривычной среде.
«Что мне нужно? – думал он. – Мне ведь очень немного нужно. Чтоб пришел наконец из области снов белоголовенький мальчишечка и чтоб рядом был самый близкий взрослый человек. Вот этот, что за стеной. Мать мальчишечки. Не таящая от меня ничего. И тогда мне море по колено… С самого детства буду учить моего малыша разбираться в красивых словах, не попадаться на их приманку, чисто смеяться и не бояться ничего. И не иметь в душе ничего такого, от чего на лицо ложится особенное, несмываемое выражение: как будто человек почуял дурной запах…»
Вдруг он как бы проснулся. Дверь была открыта. Там стояла, сияя глазами, молодая женщина в длинной ночной рубашке с розовыми бантами. На ней не было очков. Распущенные темные волосы легко шевелились на плечах.
– Кто это такой? – Он попятился в постели. – Какая-то новая! Как вас зовут?
– Ты меня не узнал?
– Леночка, Бог создал для меня не эту незнакомую красавицу, а тебя. А этой прекрасной рубашкой надо любоваться отдельно. Бабушка подарила?
Она кивнула, и оба рассмеялись.
– Сними… Для первого свидания.
– Может быть, не надо?
– Мы ведь с тобой одна плоть. Я хочу видеть тебя всю. Ты лучше, чем эта рубашка.
– Может быть, потом?
– Нет, сегодня! Сейчас!
– Хорошо… – И вышла.
Должно быть, там, за дверью, она набралась мужества – вошла спокойная, нагая. Повернулась и плотно закрыла дверь. Спина, тонкая шея и плечи у нее были как у семилетнего мальчика из интеллигентной семьи. Тем неожиданнее поразила того, кто лежал в постели, зрелая сила ее тяжеловатой женственности, тронутой чуть заметным, размытым румянцем. Еще плотнее притянув дверь, она повернулась, откинула волосы назад. Качнулась и дрогнула грудь, как две большие напряженные грозди. Почувствовав быстрый мужской взгляд, Лена безжалостно придавила их, сложив обе руки локоть к локтю, и они в ужасе, полуживые, выглянули из-под ее рук.
– Леночка! Милая, не бойся меня. Для того все это и создано, чтобы любящий, допущенный лицезреть, воспламенился.
Они оба все время пытались шутить, чтобы отогнать неловкость.
– А ты любящий?
– Леночка, я истаял по тебе. Жизни осталось пять минут…
– И ты воспламенился?
– Погибаю! Иди!
– Придется идти, – сказала она, недоуменно пожав детскими плечами, обреченно качая головой. Это был иероглиф, адресованный только ему. Он устанавливал какой-то совсем новый контакт. – Я все-таки не могу… Погашу
– Не надо! В раю же было светло.
– Окно… Закрыть бы чем-нибудь.
– Там же висит… Не надо.
– Что это? – Она уже держала в руке коробок со скрепками. – Как это сюда попало? Ты принес?
Она рассеянно подбрасывала на ладони эту коробку. Сунула в нее палец. Со страшным треском рассыпался по полу оранжевый дождь. Она замерла, держа пустую коробку в поднятой руке. Потом присела, подобрала одну скрепку, вторую… «Пик жизни!» – вспомнил Федор Иванович, мертвея от ужаса. Вдруг она задумалась, держа скрепки в горсти, медленно, все ниже опуская голову.
– Брось все! – закричал он в отчаянии. – Брось, брось! Ничего не думай!
– Почему ты так? – посмотрела, недоумевая.
– Ты что – видела где-нибудь такие скрепки?
– Еще бы… Их у Раечки в ректорате целый склад. Есть что-то в этих скрепках. Что-то непонятное. Ладно… Веником потом подмету.
Она выпрямилась. Эти скрепки сняли всю ее застенчивость. Мгновенно она протекла к нему под одеяло, как будто прыгнула в воду с высокого берега. Федор Иванович протянул руки, но она слегка отпрянула. Вытянулась и молчала.
– Мне еще надо тебе кое-что сказать.
– Не надо. Не говори. Я все знаю.
– Что ты знаешь?
– Не надо ни о чем.
– Нет, надо. Почему-то считают некоторые, что это изъян…
«Вот оно», – вяло подумал он, сдаваясь. Но тут же воспрянул: «Это невозможно! Нельзя, пусть будет неопределенность!»
Он зажал уши и еще шевелил пальцами в ушах – чтоб ничего не слышать. Закрыл глаза и сквозь ресницы, как бы в сумерках, все же видел, как она шевелила маленькими, детски-чистыми губами и при этом растопыренными пальцами лохматила волосы на его груди. Она исповедовалась ему в чем-то, в каком-то своем грехе. Потом подняла глаза со вздохом. Улыбнулась виновато. И вдруг заметила, что он по-настоящему, намертво закрыл уши. Смеясь, стала тормошить его, схватила обе руки, оторвала от ушей:
– Ты не слышал ничего! А ты ведь должен узнать.
Сковала обе его руки и прямо в ухо продудела:
– Ю стурую дуву! – так у нее получилось. – Я старая, старая дева! Знаешь, кто я? Бледно-голубая муха-девственница, только старая. Ты разве не видишь, что я вся – длинная, прозрачная и бледно-голубая! Ну? Разве я не должна была тебя предупредить?
Вот так бывает… Он провел рукой по лицу, сгоняя мертвую шелуху долгодневного наваждения. Взор его повеселел. Он радостно улыбнулся, получилась лучшая из его улыбок, и Лена, следившая за этой переменой в его лице, так и потянулась к нему.
В полночь они уже были мужем и женой. Лежа рядом с ним, она с преувеличенным вниманием рассматривала свои пальцы, и это тоже был иероглиф.
– Я ожидала большего от этого события, – сказала она. – Операция без наркоза.
Он хотел сказать нечто, но удержался. Тихо поцеловал ее.
Нечаянный ласковый смешок выдал его.
– Ты что хотел сказать? Ну-ка, выкладывай.
– Я хотел сказать: ученый всегда на посту.
– А что? И правильно.
– Не болтай чепухи, все так и должно быть. Я, например, счастлив. Наложил наконец на тебя лапу.