Белый саван
Шрифт:
И уже потом мать с теми же нотками в голосе излагала события и даты. И я узнал, что на земле жили Александр Македонский, Кир, Нерон, Атилла, Карл Пятый. Но для меня все они были лишь королями, на доспехах которых изображены другие знаки и другие даты.
Уроки заканчивались неожиданно. Мать захлопывала книги и на мгновение погружалась в задумчивость. Я ждал этих пауз как интермедий, после которых последует чудо. Комната, мебель, лампа начинали сиять. Каждая пылинка, даже мушиная точка обретали особую значимость. Руки, бабушкино золотое кольцо, которое нельзя снимать. Это равносильно тому, чтобы отсечь себе палец.
Глаза матери увлажнялись. Она декламировала стихи. Иногда французское стихотворение, иногда —
Возможно, всему виной историческое владычество королей.
Существовал какой-то Музнеровский. Я Музнеровского не помню. Помню злые слова отца.
52
(Г.Гейне «Пастушок», из цикла «Путешествие по Гарцу». Перевод А.Дейча)
— Знаю, благоволишь к полякам. Он тут как тут с поклонами, ручку чмок-чмок, комплименты лживые, усы намазаны фиксатором, сплошное подражание трубадурам. А на самом деле — свинство, постель, разрушение семьи. Муз-не-ров-ский. Небось не забыла?
Мать молила взглядом. Но отец меня не замечал.
— Не забыла, а? Музнеровского своего, а? Музнеровские усы? Я по двадцать часов в сутки трудился на благо семьи. Возвращаюсь домой, а там пан и пани. Panstvo. Ну, дала Музнеровскому?! — кричал отец, и стук моего сердца заглушал бой всех часов. Пригоршня острых камней утонула в илистом пруду. Мой отец набил ими полные карманы. Правда, в одном кармане посверкивали бриллианты, в другом гремели обычные камни. И мать тихо покидала комнату. Я пытался читать, но книжные слова сплетались с отцовскими: «Старые были времена. Люди тогда были не то, что нынче, и жили по-другому. Фиксатором, фиксатором, ром, ром, фикс-с-с-с. Щедро тогда земля плодоносила, лесные чащи полнились зверьем, птицей, и люди были крепче, трудолюбивей. Музнеровский, ну, дала, да-а-а-ала! Иной юнец насмехается, чмок-чмок, фиксатором, старые люди на выдумку хитры были…»
Глаза у меня делались мокрыми, из носа текло, я вытирал его кулаком, и книжные слова становились какими-то отчетливо выпуклыми, словно я читал их через увеличительное стекло.
— Иди спать! — визжал отец, и я стремглав выкатывался за дверь.
История с Музнеровским… Однажды, когда я уже лежал в кровати, мать проскользнула ко мне, белая и спокойная, поправила одеяло и прошептала:
— Я любила одного человека, Антанукас. И рассталась с ним. Осталась с отцом. Потому что есть ты. Потому что… семья. Может, когда ты вырастешь, поймешь меня. И своего отца.
— Я всегда буду любить тебя, мама, — сказал я.
— Люби, Антанук. А теперь спи. Покойной ночи.
Больше она об этом не заговаривала, хотя я и пытался иной раз ее спровоцировать.
Все эти муки по поводу Музнеровского, было ли это началом болезни? Трудно сказать. Знаменитый психиатр подтвердил, что мать унаследовала шизофрению. И развязка должна была когда-нибудь наступить. Вся беда в том, что отец не сразу среагировал на начавшуюся болезнь.
Точной даты я не помню. Так бывает. Словно здоровая мать — несбывшаяся мечта о будущем, а больная — реальная повседневность.
В
Теперь это была отвратительная женщина. Кожа обвисла. Подбородок, щеки, грудь сделались какими-то тряпичными, болтались, точно мокрое белье на веревке. Запекшиеся губы напоминали печать. Тяжело раскачивалось обрюзгшее тело на набрякших ногах. Светлые волосы торчали космами, как у ведьмы. Зубы она не лечила, во рту зияли черные дырки — совсем как глазницы черепа.
И все-таки она убирала комнаты, латала белье, пыталась целовать меня на ночь. Речь ее сильно опростилась. Она двигалась и работала с какой-то обреченностью, словно приговоренный к смерти, который знает, что умрет в тюрьме. Ее воображение оживало во время припадков. Начинались они всегда неожиданно, всякий раз отцу и мне казалось, что это впервые. Поначалу они совпадали с определенными периодами, и какой-то провинциальный врач наобещал, что мать излечится после того, как эти периоды прекратятся. Возможно, это обещание или неизжитая сентиментальность удерживали отца от окончательного решения.
Припадок. Прежде всего — просветление. В глазах матери оживала прежняя нежность. Вся она делалась какой-то легкой, подвижной. Как старушка, вспомнившая молодость. Мы видели, ей хочется сказать нам что-то приятное, и она подбирает слова. Это усилие даже пугало нас. Мы настороженно выжидали. Сейчас все начнется, сейчас начнется, припадка уже не избежать.
— Рыба. Красивая рыба. Серебряная, — приговаривала мать, и ее пальцы шевелились. Так старая и располневшая балерина показывает, какой грациозной она была когда-то. Она устремляла свой взор на отца. Отец обязан был ответить, этого неотвратимо требовал ее пристальный взгляд. Он пытался найти выход полегче.
— Какая рыба, мамуля?
— Серебряная. Она плывет. Помнишь? — мать сдержанно фыркала, и в этом смехе была некая таинственность. — Я всегда говорила, она не умеет варить клубничное варенье. Ни одной целой ягодки. Мало кладет сахара. Что, моя правда?
— Твоя, мамуля, — откликался отец бесцветным голосом.
— Ха-ха. Моя правда, моя, моя, ха-ха. Архангельск — тоже неправильно. Должно быть — Ангельск. Там снег и кружева. А крылья у архангелов вот такие.
Мать вставала и поднимала вверх свое вышивание. Вышивала она уже два года. На замызганном холсте красным крестиком был изображен неправильный орнамент. Этот лоскут означал скатерку, которую она расстилала на ночном столике.
— Верно. У архангелов именно такие крылья, — безропотно соглашался отец.
— Ты считаешь? Ты так считаешь? Считаешь, да?
Мать стояла и ждала ответа. Ответ должен разрешить вселенские проблемы. Она смотрела на отца так, будто тот воскрес из мертвых и теперь явился с того света.
— Я убежден, — отвечал отец. Мать вдруг успокаивалась. Снова садилась. И говорила очень обыденно: — Не думай, что я не знаю. Мне все известно. Ты играешь для учительницы немецкого языка. Играешь, а она — моя, первый раз — для меня играл. Мне раньше играл. Дура твоя учительница.