Бенджамин Дизраэли
Шрифт:
Впрочем, манера одеваться была для Дизраэли не просто выражением любви к маскараду. Таким стилем — все сверх меры — он подтверждал, что не может смешаться с толпой. Как далеко он заходил в этих стараниях, можно понять из письма с Мальты, где он общался с британскими офицерами: «Претенциозность здесь значит больше, чем остроумие. Вчера на корте я сидел на трибуне среди незнакомых мне людей, когда залетевший мяч легонько ударил меня и упал к моим ногам. Я его поднял и, заметив молодого пехотного офицера, застывшего словно изваяние, со всем почтением попросил его бросить мяч на корт, поскольку сам я никогда в жизни не устраивал бала [35] ». Эту шутку могли вполне оценить его друзья в Лондоне, где подобные дендизм и манерность речи были в моде.
35
Смысл каламбура в том, что
Однако этот эпизод безусловно свидетельствует и о защитной реакции. Понимая, как далек он от образа идеального офицера или джентльмена, Дизраэли отнюдь не желает и даже не пытается к этому идеалу приблизиться. Что бы он ни писал, ему хорошо известно: подобная «претенциозность» не поможет ему заслужить признание офицеров мальтийского гарнизона и, как подтверждает Клей, не заслужила. Через несколько лет, вспоминая об этом путешествии, Клей называет «фатовство» Дизраэли совершенно «непереносимым» и отмечает, что офицеры вскоре вообще перестали приглашать «этого надутого еврейского мальчишку» на обеды в свою столовую. Но преувеличенный дендизм — как на Мальте, так и в Англии — удовлетворял самую сокровенную потребность Дизраэли: позволял ему чувствовать, что его экстраординарность — следствие собственного выбора, а потому — своего рода достоинство, а не что-то врожденное и потому — проклятье. Как всегда, если он не мог приспособиться, решительно предпочитал выделиться.
Однако, если Дизраэли чувствовал, что в среде англичан вынужден фиглярствовать, то путешествия давали ему возможность окунуться в атмосферу, где, как ему казалось, он обретал свободу и чувство собственного достоинства. Когда пожилая дама, показывая ему Альгамбру, великолепный мусульманский дворец в Гранаде, донимала его вопросом, не мавр ли он, Дизраэли был счастлив. Мысль о том, что его средиземноморские черты, из-за которых он испытывал унижения в Англии, за границей воспринимались как признак благородного происхождения, будоражила воображение. Возможно, он уже выстраивал исторически сомнительную, но психологически убедительную теорию, будто евреи и арабы принадлежат одной расе и, стало быть, славными делами обоих народов вправе гордиться каждый из них — в «Танкреде» эту идею он выразил во фразе: «Арабы — это те же евреи, только верхом». Так или иначе, Дизраэли приходил в восторг от мысли, что может оказаться законным наследником властителей, построивших Альгамбру. Покидая дворец, он бормотал: Es mi casa — «Это мой дом».
Обаяние власти для тех, кто ее лишен, помогает объяснить, почему Дизраэли незамедлительно полюбил турок. Для последователя Байрона это было поразительной ересью. Ведь в конце-то концов поэт умер, сражаясь на стороне греков против Турции; для европейских либералов Оттоманская империя вообще была символом упадка и реакции. Но когда Дизраэли приехал в Албанию, где бушевало восстание, он немедленно встал на сторону турок. «У меня были мысли, — писал он домой, — и вполне серьезные, вступить добровольцем в турецкую армию, чтобы принять участие в албанской войне». А уже в Испании он упивался мыслью о возможности более не чувствовать себя англичанином и слиться с могущественной семитической расой, какой она представала в его воображении. Хотя турки в действительности не были семитами, Оттоманская империя стала домом для большой сефардской общины, то есть потомков тех же выходцев из Испании, от которых вел свое происхождение и Дизраэли. Легкий поворот колеса фортуны — и английский джентльмен мог бы превратиться в турецкого. Дизраэли был в восторге от слов встреченного им турка: «Он сказал, что не принял меня за англичанина, потому что я так медленно хожу, — я и правда считаю, что обычаи этих неторопливых, расточительных людей вполне совпадают с моим уже ранее сложившимся отношением к правилам приличия и развлечениям, а греков я недолюбливаю еще больше, чем прежде».
Греческое восстание, возможно, и не было той борьбой за свободу, какой оно представало в идеализированных описаниях поэтов-романтиков. Но презрительное отношение Дизраэли к грекам и ко всем последующим движениям девятнадцатого века за национальное освобождение указывает на то, чему суждено будет стать чертой его представления о власти, которая причинила ему больше всего неприятностей. Дизраэли испытывал тяготение к мусульманскому государству, каким оно было в Испании и Турции, поскольку воспринимал его как некое замещение еврейского государства. В его представлении пышное мавританское и турецкое великолепие было своего рода упреком высокомерию англичан, так как доказало, каких успехов мог достигнуть восточный, семитический народ. В своей прозе он вновь и вновь с подчеркнутым удовольствием противопоставляет древности семитов незрелость англосаксов — «плосконосых франков, суетливых и заносчивых, — так он пишет в „Танкреде“, — народа, зародившегося, как видно, в северных болотах и лесных дебрях, по сю пору не расчищенных».
И утверждаясь таким образом в своей еврейской гордости, Дизраэли
По иронии судьбы одним из ярких эпизодов восточного путешествия Дизраэли оказалась его встреча именно с Мехметом Али. Он был поражен «двором паши, блестящим кругом придворных в роскошных одеяниях, а особенно чернокожими евнухами в алом и золотом». Дизраэли даже утверждал, будто Мехмет Али беседовал с ним о политике (что маловероятно). И все же восхищаться пашой как воплощением семитической власти он мог, только закрыв глаза на то, что власть эта использовалась в ущерб его народу, евреям. Дизраэли и в самом деле не поддержал кампанию Монтефиоре по спасению евреев Дамаска, хотя и был к тому времени членом парламента. Красноречивый пример того, как Дизраэли, представлявший себе еврейство источником вдохновения в психологическом плане, по сути дела оставался равнодушным к судьбе реально существующих евреев. То, что представления, рожденные его фантазией, никак не соотносились с современным ему реальным политическим положением евреев, объясняет, почему место Дизраэли не в истории сионизма как такового, а лишь в его предыстории.
Зная, насколько глубоко во время своего путешествия Дизраэли был погружен в размышления о еврейской истории, мы могли бы ожидать, что его письма из Палестины будут полны прозрений. На самом деле, хотя он и пишет, что посещение Иерусалима стало для него «самым восхитительным переживанием за все время путешествия», его описания этого города разочаровывают. Пейзаж Дизраэли передает, используя стандартный набор эпитетов: «Невозможно представить себе что-либо более дикое, ужасное и безлюдное, чем окружающие нас картины, более мрачное, неспокойное и суровое». Его письма не поднимаются над уровнем обычного праздного путешественника. Не исключено, что он так скупо писал о реальной Палестине, поскольку в то время она вовсе не являла собой впечатляющей картины еврейского величия. Из Яффы, портового города, до Иерусалима Дизраэли пришлось два дня добираться верхом по дорогам, не проезжим для экипажей, то и дело откупаясь от местных вождей. В самом Иерусалиме жили всего тринадцать тысяч человек, в том числе тысяч пять евреев; он еще не распространился за пределы своих средневековых стен и выглядел скорее как захудалый провинциальный городишко, чем как древняя столица. Английский священник, побывавший в Иерусалиме в 1849 году, писал, что город произвел на него впечатление «неприглядного и отвратительно грязного <…> где путешественник <…> вынужден пробираться, нащупывая дорогу между разбросанных камней, нечистот и всякой гадости».
Возможно, Дизраэли именно потому и уделил описанию плачевного состояния Иерусалима так мало внимания, что в своих фантазиях уже представлял этот город будущей еврейской столицей. Еврейскую часть города он, по-видимому, посещать не стал да и в романах упоминает отнюдь не еврейские места Иерусалима — это Храм Гроба Господня и, особенно часто, Купол Скалы [36] («череда великолепных внутренних дворов и легкие воздушные ворота, помнящие триумф сарацинов»). Насколько важным для него оказалось время, проведенное в Палестине, станет понятным лишь позже, когда реально увиденное в Иерусалиме он превратит в еврейские фантазии «Алроя» и «Танкреда».
36
Купол Скалы — древнейшая мусульманская святыня, находится на Храмовой горе рядом с мечетью Аль-Акса.
После Палестины Дизраэли провел несколько месяцев в Египте, изучая страну. Первоначально он намеревался оставаться за границей еще дольше и возвращаться через Италию. Но в июле 1831 года, когда Дизраэли был в Каире, его спутник Мередит внезапно умер от оспы, и он решил немедленно отправиться домой, чтобы утешить свою сестру, потерявшую жениха. Сообщая в письме Саре о случившейся трагедии, Дизраэли клянется восполнить эту утрату: «Живи, о сокровище моего сердца, живи ради того, кто всегда любил тебя безграничной любовью. <…> Будь моим гением, моим утешением, моим спутником, моей радостью». Сейчас эти слова звучат странно в устах брата, утешающего сестру, хотя бы из-за выраженной в них нескрываемой самовлюбленности. Однако Саре, которая в двадцать восемь лет встретилась с реальной перспективой на всю жизнь остаться старой девой, они могли и не казаться такими уж странными.