Бенефис
Шрифт:
Прихожане стеклись в синагогу. На ступенях не осталось никого, кроме парня с талисом; но вскоре из дверей синагоги вышел староста — согнутый в дугу, с гноящимся ухом, из которого торчал клок ваты.
— Смотри сюда, — сказал он. — Я знаю, талис ты украл. И все равно, как ни верти, талис есть талис, а Господь не задает вопросов Своим детям. Я дам тебе за талис восемь рублей — хочешь бери, хочешь нет. Отвечай быстро, а то служба вот-вот закончится, и народ начнет выходить.
— Десять рублей, и он твой, — сказал парень.
Староста оценивающе посмотрел на него:
— У меня есть только восемь, постой тут, я займу два рубля у зятя.
Парень терпеливо ждал. Потемки сгущались. Через несколько минут к синагоге подъехал черный автомобиль, из него вышли два милиционера. И парень понял, что староста донес
Стемнело. Луну заслонили грузные тучи, нависшие над куполом синагоги. А парень всё молится. И прихожане, сбившись на улице в кучку, всё слушают его. И оба милиционера всё еще там, хотя их и не видно. Виден только белый талис — он молится, светясь в темноте.
В последнем из рассказов, переведенных Ириной Филипповной, речь шла о писателе смешанных кровей — русский по отцу, еврей по матери, он многие годы писал рассказы втайне. Писать ему хотелось с младых ногтей, но поначалу у него не хватило смелости — уж очень, как ему представлялось, это тяжкое дело, — и он занялся переводами, ну а потом стал писать всерьез, взахлеб и через некоторое время, к своему удивлению, обнаружил, что многие, около половины, из его рассказов о евреях.
Ну что ж, для полуеврея — вполне естественная пропорция, думал он.
Персонажами других его рассказов были русские, и порой они походили на родственников его отца.
— До чего же здорово, что я могу черпать из таких разных источников, — говорил он жене. — Благодаря этому у меня богатый жизненный опыт.
Через несколько лет он показал кое-какие из рассказов своему университетскому приятелю Виктору Зверкову, редактору издательства «Прогресс», вскоре тот вызвал его к себе загадочной, второпях нацарапанной запиской, и он пришел к нему на работу. Зверков, человек пришибленный — он рассказывал направо и налево, что жена его ни в грош не ставит, — при виде писателя вскочил со стула, повернул ключ в замке и с минуту, прижав ухо к дверной щели, прислушивался. Затем сел и вынул рукопись из ящика стола, отперев его вынутым из кармана ключом. Зверков, ражий, краснощекий детина с прокуренными зубами и хриплым голосом, держал рукопись так осторожно, точно опасался, что она его укусит.
— Толя, прошу тебя, — просипел Зверков, дыша писателю в ухо, — унеси, поскорее унеси свои рассказы.
— Да что с тобой? Чего ты так трясешься? — спросил писатель.
— Не строй из себя дурочку. Я просто поражаюсь, как тебе взбрело на ум принести мне рассказы: ты же прекрасно знаешь, что опубликовать их нельзя. А как редактор скажу: я не уверен, что они так уж хороши, хотя и сказать, что они совсем уж плохи, тоже не могу, тем не менее, Толя, буду с тобой откровенен: своими рассказами ты бросаешь вызов обществу. Не пойму, с чего вдруг ты взялся писать о евреях? Что ты о них знаешь? Еврейская культура тебе чужая, ты вырос на русской, на советской культуре. От твоих писаний попахивает фальшью — попахивает антисемитизмом.
— Виктор, да ты в своем уме? — взвился писатель. — Уж чего в моих рассказах нет, так это антисемитизма. Ты перевернул все вверх ногами.
— Твоему поведению может быть лишь одно разумное объяснение, — подыскивал доводы редактор. — Даже при самом снисходительном подходе — а должен сказать, что к тебе лично я очень расположен, во всяком случае, намерения, я считаю, у тебя добрые, — видно, что ты бросаешь вызов принципам социалистического реализма, к тому же в твоих рассказах обнаруживается опасная предрасположенность — пожалуй, надо бы выразиться и посильнее — к антисоветчине. Допускаю, что ты и сам этого не осознаешь: рассказ, как известно, часто ведет писателя за собой. Но я редактор, и мне положено замечать
Он жадно осушил стоявший на столе стакан с водой.
— Не дождешься, — взорвался писатель. — Я, хоть мои рассказы и не схожи ни по манере, ни по темам, пишу в том же духе, что и первые советские писатели, — в духе послереволюционного подъема.
— Полагаю, тебе известно, что стало с писателями, переживавшими в те годы такой подъем?
Писатель вылупил на него глаза.
— Ладно, в таком случае что ты скажешь о других моих рассказах, где речь идет не о евреях? Кое-какие из них написаны о русской жизни, о русском быте. Я-то надеялся, что ты рекомендуешь один-два в «Новый мир» или в «Юность». Это же вполне безобидные зарисовки, к тому же хорошо написанные.
— Уж не тот ли рассказ про двух проституток ты имеешь в виду? — спросил редактор. — В нем подспудно критикуется наше общественное устройство, мало того, он к тому же чрезмерно натуралистичен.
— Проститутки — тоже часть общества.
— Пусть так, но рекомендовать его для публикации я не могу. И вот что я тебе скажу, Толя: если ты рассчитываешь, что мы и в дальнейшем будем заказывать тебе переводы, ни минуты не медля, избавься от этой рукописи, иначе неприятности, как тебе, так и твоей семье, обеспечены, не говоря уж об издательстве, а ведь оно постоянно и щедро снабжало тебя работой.
— Виктор Александрович, не ты же написал эти рассказы — тебе-то чего бояться? — уязвил его писатель.
— Я, Анатолий Борисович, не трус — ты ведь на это намекал, — но если я стою на рельсах и на меня на всех парах мчит паровоз, знаю, куда отпрыгнуть.
Писатель поспешно собрал рассказы, сунул их в портфель и поехал домой на автобусе. Жена его еще не пришла с работы. Он вынул рассказы из портфеля, прочел один и — страница за страницей — сжег его в кухонной раковине.
Десятилетний сын, вернувшись из школы, спросил:
— Папа, что ты жжешь в раковине? Нашел тоже место.
— Талант свой жгу, — сказал писатель. И еще сказал: — И суть свою, и наследие предков своих.
1968
На покое
Пер. В. Пророкова
В последнее время он снова взялся за греческий, который учил лет пятьдесят назад. Он читал Булфинча [41] и хотел перечитать «Одиссею» по-гречески. Жизнь его переменилась. Теперь он спал меньше, по утрам вставал и глядел на небо над парком Грамерси. Он подолгу разглядывал облака, ища в их очертаниях пищу для воображения. Ему нравились странные призрачные корабли, нравились мифологические птицы и животные. Он заметил, что, когда глядит на причудливые формы облаков, когда сосредотачивается на них, утренняя депрессия отступает. Доктору Моррису исполнилось шестьдесят шесть, он был врачом-терапевтом, но два года назад отошел от дел. Он закрыл свою практику в Квинсе и переехал на Манхэттен. Работу он бросил после сердечного приступа, не слишком серьезного, но все-таки. Это был первый и, он надеялся, последний приступ, но смерти он желал себе быстрой. Жена его умерла, дочь жила в Шотландии. Дважды в месяц он ей писал, дважды в месяц получал письма от нее. Друзей, к которым он захаживал в гости, у него было немало, медицинские журналы он читал регулярно, по театрам и музеям тоже ходил, однако большую часть времени он боролся с одиночеством. Его беспокоило будущее — будущее, которое принадлежало старости.
41
Томас Булфинч (1796–1867) — американский писатель, автор популярных пересказов классической мифологии.