Берлинский этап
Шрифт:
Но Валентина пропустила последнюю реплику мимо ушей. Огни далёкого Парижа переливались в её воображении и разжигали любопытство. Ведь всё, что она видела до сих пор в своей двадцатилетней жизни — тракторный завод в родном Челябинске и ткацкая фабрика в Германии.
— Так тебя что прямо в Париже взяли? — продолжала допытываться Уралочка.
— Ночью пришли, — уклончиво подтвердила Регина, чем еще больше разожгла любопытство Валентины.
— Прямо в постели, значит? — ахнула она.
Регина усмехнулась и грустно кивнула.
— Прямо
— Вот и меня прямо в постели, — вздохнула Нина Тенцер.
— А что же твой генерал тебя не вытащил? — перевела любопытный взгляд на переводчицу Валентина.
— А что тебя никто не вытащил? — снова стрельнула в любопытную чёрными глазищами Нина Тенцер.
— Рожей не вышла, — миролюбиво ответила Уралочка, выдержав обжигающий взгляд молодой еврейки.
Это было неправдой. У Вальки были чёрные брови вразлет, высокие точеные скулы и чуть раскосые карие глаза с поволокой, с первого взгляда охмурившие разводного Кольку- Финна. По обаянию и авторитету на зоне с ним мог сравниться разве что Костя Бас, державший лагерь в своих сильных и красивых, как у атлета, руках.
— Лучше бы ты, Регин, американца охмурила, — отстала от Нины Терцер Валентина.
— Почему? — удивленно захлопала ресницами Француженка.
— Америка далеко, за океаном. Никакое НКВД не достанет.
— Так я же Поля люблю…
Самый неприхотливый цветок во Вселенной — Любовь — расцветает даже на камнях, порой даже ещё более неистово, чем в тепличных условиях. И теперь
аромат этого невидимого цветка разлился в промозглом помещении женского барака. А может быть, так тонко, едва уловимо, пахли духи Француженки.
Валентина почувствовала, наконец, что хватила через край и затянула:
«Сижу за решёткой в темнице сырой». К ней присоединялись сначала солдатки, потом весёлая полковничиха Рита, а затем и другие узницы.
Одна песня сменялась другой, такой же печальной, но от песен было даже легче, чем от слёз.
Когда иссякли и песни, заговорщицки улыбаясь, Валя Уралочка объявила соседкам по бараку «иду на разведку» и осторожно, как кошка в незнакомой местности, выбралась за скрипучие двери барака.
Есть люди, как ивы, — даже ураган их не сломает, а если уж вырвет — так с корнем.
Со всех вагонеток на Валю смотрели как на дурочку: хоть убей её, а всё равно будет радоваться непонятно чему. Редкий дар.
Не прошло и пятнадцати минут, как дверь барака распахнулась снова. С выпученными от страха глазами Валя прыгнула обратно на нары:
— Бабы! Что там творится! Резня! Поножовщина! Блатные на солдат и офицеров наших с ножами, хотели, как у нас, у них вещи отнять. А те им, конечно, не поддались. Даром что ли войну прошли! И в драку!
Нары мигом опустели. Из соседнего барака доносились крики и стоны.
В открытую дверь одного за другим выносили раненых.
— А ну разойдись! — прикрикнул дежурный на собравшуюся толпу арестанток и для убедительности потряс в воздухе дубинкой. — На нары, я сказал! Цирк устроили!
Женщины
— У них финки, — со знанием дела принялась рассказывать Валентина. — Найдут какую-нибудь железку или гвоздь большой и, когда делать нечего, а после работы им всегда делать нечего, и сидят, точат железку о камень или обо что попало. А потом только ручку приделать — и финка готова. Весь барак в крови!
— Сволочи… — чуть слышно произнесла Лида. — Ребята кровь за родину проливали, пока они, гады, честных людей убивали-грабили.
… Утром за колючую проволоку вывезли пять доверху нагруженных трупами саней.
Тела солдат и офицеров сбросили в огромную яму. Зимой тела не засыпали землёй, только снег, как тюль на гроб, опускался с небес на безымянную могилу Весной, когда таял саван-снег, тех, кто не дожил до первых листьев, методично засыпали бесконвойные заключённые. Летом рыхлая земля успевала зарасти черемшой. А рядом уже снова трудился зияла новая яма.
Лида, действительно, не была многословной, но скрытной тоже не была.
Уже на следующий вечер сама заговорила с соседкой по нарам.
— Ты за что арестована? — спросила сразу о самом главном.
— Я узница. За самовольную отлучку, — вздохнула Нина.
Лётчица понимающе покачала головой.
— Мне тоже ни за что семь лет дали. Всю войну пролетала. А потом нечаянно залетела на американскую зону. И всё. Измена родине. Как гром среди ясного неба, и орден при аресте отняли…
Голос мужественной женщины дрогнул, Нина хотела спросить её, за что дали награду, но не решалась бередить рану.
Летчица, впрочем, сама уже её разбередила, и теперь слова рвались наружу, чтобы улететь раз и навсегда и больше уже не возвращаться.
— Немецкий аэродром мы разбомбили с подругами- лётчицами. В газетах о нас писали…
Лида презрительно хмыкнула, что, вероятно, означало: «что мне переменчивая народная молва».
Такое же выражение отпечаталось на лицах других заключённых, прошедших, пролетавших, проплававших войну, и вернувшихся с неё с сорванными пагонами.
— Ничего, нас голыми руками не возьмёшь, — поцедила Лида сквозь зубы и победно извлекла из-под матраса пять пар новеньких шерстяных носков. — На вот тебе пару, — протянула Нине. — А то ночью совсем околеть можно.
Время увязло в снегу и застыло, и хотелось уже одного: определённости, но её-то как раз и не было.
Только ожидание и беспокойные сны, да те счастливые минуты, когда два раза в день приносили еду. В обед на первое полагалась жидкая баланда, в которой плавало немного нечищеной картошки, немного перловки и овса. На второе — рыбьи головы и перловая каша, больше похожая на суп, с маленькой ложкой тюленьего жира. Такую же кашу приносили и вечером, но с куском ласты котика или кусочком испорченной солёной рыбы.