Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
ивнице и многократно отдаваясь в ушах Тимофеича и Федора, сидевших на бревнах подле
самой избы.
– Афо-онька! – кричал Степан.
– Чего-о, сударь?..– отзывался с противоположной как будто стороны Ванюшка.
– Ты у моих мужиков был?
– Был, сударь!
– Живут хорошо?
– Хорошо-о, сударь!
– А как?
– На сто дворов да пять топоро-о-ов!
Го-го-го-го! – барабанило вдали, за мшистыми буграми.
– Эк его, собаку, разбирает, – кивал Тимофеич
катились Степановы гоготы. – А ты, Федя, сидишь всё? Ты бы поразмялся... А так и
захворать недолго.
– Ногу у меня всё тянет, – гладил Федор правую ногу в колене. – Всё тянет, ровно жилы
все из неё вытягивает.
– Беда!
– Беда, Тимофеич. Так всё не тянуло, да вот уж года три, как снова тянуть стало. Сначала
полегоньку потягивало, а теперь прямо беда!
– Это пуля у тебя там скучает, на свет просится.
– Мне говорил солдат один: с летами, говорит, заскучает.
– Как он тебя хлопнул, англичанин?
– Да вот в колено прямо и хлопнул.
Федор засучил оленью штанину выше распухшего и лоснящегося колена, на котором
кожа была в одном месте скручена в морщинистый узел.
– Как хлопнул, так и тогда очень болело, ровно буравом в кость вкручивало; потом
болеть перестало, прошло. А как привезли меня в Кафрарию1, так и вовсе замечать перестал.
– А далеко до этой Кафрарии твоей?
– Уж не могу тебе и сказать, Тимофеич, – молвил Федор, поправляя штанину на больной
ноге. – Не сосчитать мне было верст.
В подклети корабельной, где мы сидели, в железа закованы, темина была эфиопская.
Далёко, Тимофеич, очень даже далёко.
– И называется она, Кафрария эта, Святая Елена?
– И называется она Святая Елена. Да уж не знаю, почему святая. Я там святости не
видел, а одни слезы и разбой.
– Ну, это ты не можешь знать.
– Отчего же, Тимофеич, не могу? Я там больше десяти лет в форту гнил, и штемпелями,
на огне накаленными, меня там кололи, и пятнали, и язвы мои натирали порохом, чтоб где ни
есть распознать меня было можно.
Федор развязал ремешки на своей кожаной рубахе. Спина у него была рыхлая и белая, а
на левой лопатке отчетливо, при свете дня, багровели огненные закорючки и рогатый конек.
Тимофеич знал, что на английских кораблях такие коньки натыканы повсюду, но ему
невдомек было, что такими же коньками можно метить не одни якоря и ведра, но и живое
человеческое тело.
– Эк они тебя, беднягу! И в коленку и в лопатку!
– Да, уж мечен... – криво как-то усмехнулся Федор. – Но и меченый убежал.
– Так это они тебя за побегство так переметили?
– А то как же? Привезли нас к Елене этой самой. Народу
Стали обучать ухваткам пушкарским; что ни день – учат, что ни день – дубцом бьют, а на
ночь в острог запирают. Я тогда и порешил, что убегу. Но куда тут бежать? Куда ни беги – все
едино на море напорешься, к берегу морскому придешь: остров потому что всё равно как наш
1 Кафры – негритянские племена, жившие на юго-восточном берегу Африки. Федор, как видно из дальнейшего,
подразумевает под Кафрарией вообще Африку, с островом Святой Елены и мысом Доброй Надежды.
Берун этот треклятый. Я это всё очень даже знаю, но мечта меня всё точит, и ученье мне в
голову нейдет: все примечаю, как и куда ведут там дороги, и как они ворота в остроге
запирают, и где дозорщики у них там порасставлены. А по ночам не спится мне, всё думаю и
думаю, и Марью вспоминаю, и как на Мезени у нас, и Алёнка моя... А как засну, так всё это
мне снится, и так страшно всё это мне снится, что бегу я с Алёнкой на руках, а они за мной
гоняются на конях быстрых...
Тимофеич, придвинувшись вплотную, стал гладить рукою больную ногу Федора, только
изредка вставляя: «Так, так» – и ласково заглядывая ему в голубые его глаза. А Федор
продолжал, не останавливаясь:
– Это, как говорится: тут мне мало спалося, да много во сне виделося. И снилось это мне
там целых три года. И как прошли эти три года, и научились мы тем пушкарским ухваткам, и
приобыкли многие, стало вольготнее нам и дозор ослабел, хотя и били нас по-прежнему за
самую малость: за рыжее голенище да за ржавую пуговицу. . Но стали в город посылать за
разной казенной кладью, – город там такой, Джемстоун называется. Ну, тут меня сильнее ещё
стало томить, и замечаю я, что и другие два, черномазые, из румынцев каких-то, тоже все
оглядываются да ко мне подлащиваются. К тому времени мы уже и балабонить по-английски
с грехом пополам научились. Вот и говорит мне один: «Что, – говорит, – друг, каково тебе?
Бэдли?» – говорит; по-тамошнему беда, значит – плохо тебе. «Да, – говорю, – не сладко». А
тот: «И мне, – говорит, – не сладко, нот гренд1, совсем, – говорит, – нот гренд. Надо бы
лучше». Глянул на меня таково пронзительно буркалами своими и языком щелкнул. На том у
нас с ним на первых порах разговор и кончился.
Федор перевел дух и поднял голову. Светлая ночь разливалась вокруг словно голубым
молоком, и по пригоркам и впадинам ныряли и опять всплывали на поверхность медленно
приближавшиеся к избе Степан и Ванюшка. Было тихо. Ни курлыканья, ни свиста не слышно