Бесполезен как роза
Шрифт:
— Тебе не обидно от таких подарков? — спрашивали они. — Тебе не кажется это странным?
Но мне это не казалось странным. Я-то знала свою сестру. Мы с ней очень похожи. Кроме этих подарков, она прислала мне и обычный, но именно те, необычные, стали для меня в тот раз настоящими Рождественскими подарками. Я сидела одна, взаперти на закрытом отделении, даже в сочельник ко мне не разрешено было пускать посетителей. Мне дали на обед пиннекьёт [8] , но из соображений безопасности мне пришлось есть его ложкой, а для этого блюда, уж поверьте мне, ложка никак не годится! Мне нельзя было гулять, нельзя смотреть телевизор, вообще ничего нельзя! А тут мне на Рождество прислали такую вещь, которая меня развеселила! Она напомнила мне, что не мне одной свойственно такое ненормальное чувство юмора. Напоминание о летних днях с купанием и играми. Осязаемое подтверждение, что мир за стенами по-прежнему существует, что на свете по-прежнему есть овцы, озера и горы и что когда-нибудь настанет день, когда я буду проклинать камешек в башмаке — что я опять смогу гулять на свободе и на ногах у меня будут башмаки, в которых может застрять камешек. Надежда на то, что когда-нибудь все придет в норму. Я проводила Сочельник, запертая на закрытом отделении. Но я смеялась. Это не сделало меня здоровой. Какое там! Но хотя этот сочельник был одним из самых печальных в моей жизни, в подарок я получила аккуратно завернутый пакетик смеха. Он был мне очень нужен, и я им воспользовалась. Я посмеялась.
8
Норвежское
Проклятье январской весны
Отделение было набито до отказа, лежали люди повсюду. В палатах на одного человека лежали двое, в коридорах за ширмами стояли кровати, общая гостиная и комната для собеседований были превращены в палаты. Все мы были больные — некоторые были беспокойны, другие печальны, но нигде не было места, чтобы уединиться. Негде было даже поплакать в одиночестве. В этом не было ничего хорошего, условия были далеки от идеальных, но так уж сложилось. Мест было мало, а нуждающихся в госпитализации много. И это еще было не самое худшее. Хуже всего было, что мы знали — теснота не снимает проблемы. Не снимало проблемы и то, что персонал соглашался работать на отделении в условиях хронической перегрузки. Не снимало ее и то, что пациентов размещали в помещениях, не предназначенных для их проживания. Мест все равно не хватало, и поэтому я жила в постоянном страхе, что вот-вот меня объявят достаточно здоровой и не нуждающейся в лечении и тогда выпишут. Я понимала, что иначе нельзя. Я знала, что есть другие пациенты, которым еще хуже, чем мне, и для них нужно освобождать место. Но мне так хотелось побыть в больнице еще немного, чтобы достигнутое улучшение закрепилось и означало бы не просто, что я «в состоянии продержаться несколько недель без постоянной поддержки, не убив себя», а стало бы настоящим выздоровлением. Чтобы в полном смысле слова дела пошли на лад. Но на то не было времени. И вот меня снова выписывали. В очередной раз. И в следующий раз тоже.
«Вертушечники» — так называют в газетах пациентов, за которыми не успевают закрыть дверь, как они уже снова попадают в больницу, и хотя мы все знаем, в чем тут дело, всегда находятся слова, за которыми можно спрятать правду жизни. Череду госпитализаций и промежутки между ними можно описать короткими фразами без лишних подробностей, в которых не будет ни крови и воплей, ни унижений и отчаяния. Действительность обычно выглядит несколько иначе. Во всяком случае, это можно сказать о моей действительности. С одной стороны, это ухудшение состояния. Возобновление болезни, когда опять приходится жить с голосами, которые звучат все настойчивее и злее, существовать среди хаоса и ужаса, когда в окружающем мире пропадает осмысленная связь. С другой стороны, внешние обстоятельства. Когда мое состояние ухудшалось, я вела себя все глупее. Наносила себя увечья, заговаривалась, окружающие переставали меня понимать; выходя на улицу, я не замечала опасностей, то и дело попадала в смешное положение в публичных местах, обижала и пугала близких людей. Затем самая госпитализация и сопровождающая ее кутерьма. Мама или кто-то еще хлопочут, чтобы пробиться к врачу, зачастую случайно попавшемуся, к тому, кто окажется на дежурстве. Иногда попадался умный и понимающий, иногда — нет. Медицинские заключения, бесконечные хлопоты доктора, чтобы добиться для меня места в переполненном отделении. Иногда полиция. Больничная вертушка была такой дверью, которая хлопала по морде меня и окружающих, нанося удары по самоуважению и человеческим отношениям. И по надежде. Последнее было хуже всего. Ведь, несмотря на то, что при каждой выписке я заранее знала, что снова вернусь в больницу, я в глубине души надеялась, что этот раз будет последним. И каждый рецидив, каждая новая госпитализация, каждое повторное осознание того, что и на этот раз опять не получилось, наносили удар по надежде. Как правило, я никогда окончательно не теряла надежды, по крайней мере, если теряла, то лишь на несколько дней или недель, и все равно это было больно. Я так старалась, перепробовала разные способы, и каждый раз терпела поражение. Это было как хождение по лабиринту, в котором все пути заканчивались тупиком и от которого во мне уже зародился страх, что я, наверное, испробовала все пути, и, может быть, выхода просто нет. Я стала пленницей. Такое чувство вызывали у меня не только постоянно повторяющиеся рецидивы, но и кратковременность каждого моего пребывания в больнице, где я получала лечение. Несколько дней, иногда несколько недель, и вот уже мне говорят, что «все наладилось», что пора думать о возвращении домой. Я чувствовала, что еще не пора. Я была в состоянии как-то выжить на воле, но я еще не поправилась. Видя, что меня, тем не менее, выписывают и говорят, что уже «все наладилось», я понимала, что это значит. «Наладилось» у меня все настолько, насколько это может «наладиться» у хронического больного, и пока длится «период улучшения», я могу как-то продержаться на воле до следующей госпитализации. Я понимала этот смысл, и надежда моя стонала под натиском отчаяния, которое грозило ее задушить. Потом они наконец увидели, как я устала, и дали мне место на отделении длительного пребывания. Это было окончательным подтверждением того, как тяжело я больна, но, как ни странно, это придало мне надежды: теперь у меня будет время. Много времени. И, может быть, это поможет.
Я не выздоровела, но у меня появилось время на то, чтобы постепенно и неторопливо поправляться, чтобы больше успеть. Я получила план дальнейшей реабилитации и возможность находиться в учреждении, где я получала бы лечение, а в промежутках и заботливый уход на то время, пока со мной все проясниться. В результате дело обошлось без новых рецидивов и повторных госпитализаций, так что я могла сосредоточиться и поработать над собой. Как и во всех других больницах, в которых мне довелось побывать, представителями системы, как бы она ни была хороша или плоха, выступали конкретные люди, которые там работали. Некоторые из тех, кто там работал, во всем следовали правилам и отличались отсутствием фантазии. Они крепко усвоили, что шизофрения — болезнь хроническая и неизлечимая, от которой невозможно выздороветь и к которой нужно приспособиться, а это тоже означало необходимость встраиваться в определенную систему. Но попадались и другие люди, понимающие, доброжелательные и креативные, которые относились к больным внимательно и вдумчиво и действовали предусмотрительно. А поскольку этот мир устроен так сложно и отличается многообразием, то попадались и такие люди, которые сочетали в себе оба подхода.
Я хорошо помню Лауру. Одно время она была моим лечащим врачом и была очень озабочена тем. чтобы заставить меня усвоить мысль, что я никогда не выздоровею, а должна приспособиться к тому, чтобы как-то жить со своими симптомами, и что «периоды
Лаура сказала мне, что было принято решение, чтобы в дни ее дежурств мы с ней по утрам выходили бы сразу после завтрака в вестибюль и оставалась там до утреннего группового собрания. Так мы и сделали. Мы сидели вместе. Она брала с собой кофе и курила. Дело было еще до того, как закон о курении положил конец такому типу общения. Хотя я не курила, мне нравилось, что она сидит с сигаретой. Так она была чем-то занята и, когда мне нечего было сказать — а порой так случалось, — молчание не становилось тягостным. Главным были человеческая близость, покой, предсказуемость. Возможность ненадолго уйти от суеты, царившей на отделении, уверенность в том, что, когда понадобится, я смогу с ней поговорить. Возвращаясь мысленно к этому времени, я не могу припомнить ни одной темы наших разговоров, мы говорили о чем придется, главным образом о пустяках. Вспоминается мне только свет, вливавшийся через окна в просторный вестибюль, дымок, спиралью поднимавшийся от сигареты, ее смех, большие, полные света картины Экеланда [9] . Я помню, какой она мне давала покой, передышку от страхов благодаря тому, что уделяла мне время независимо от того, достигала ли я в этих беседах каких-то результатов с психотерапевтической точки зрения или нет. От меня не требовалось никаких достижений. Достаточно было просто быть. На первый взгляд ситуация казалась сложной, но оказалась, что никаких особенных сложностей не было. Меня мучило беспокойство, и мне дали покой.
9
Экеланд Арне (1908–1994) норвежский художник.
Меня продержали на этом отделении долго, почти два года — для нашего деловитого общества это редкая роскошь. Когда меня выписали, я была готова попытаться начать все заново. И какое-то время мне это удавалось. Я сделала попытку и старалась изо всех сил, принявшись сразу за множество задач. Мне надо было ходить в школу, ездить туда на автобусе, а после уроков возвращаться в пустую квартиру. Я должна была жить одна, самостоятельно ходить в магазин, питаться и как-то справляться с одинокими вечерами. Посещать сеансы психотерапии, уживаться с голосами, согласовывать режим приема лекарств с расписанием приходящей медсестры, которая их выдавала, учить уроки, готовиться к экзаменам, следить за тем, чтобы, по возможности, не наносить себе травм, следить за своим поведением, учитывая, что мне официально поставлен диагноз сумасшествия, а хозяйка, у которой я снимала квартиру, судя по всему, страдала никем не диагностированными неврозами, также мне нужно было следить за расписанием движения поездов Норвежской железной дороги, принимая в расчет возможные опоздания, помнить о социальном пособии, об оплате сеансов психотерапевта, на которые не полагалось дотации, отличать собственные искаженные представления от ярлыков, которые мне навязывала окружающая среда, и самой развиваться как личность. Справиться с этим было тяжеловато. С чистой совестью могу сказать, что я много сил отдавала учению, иногда мне было вполне хорошо, но очень часто я надрывалась из последних сил, причем надрывалась одна и чувствовала одну лишь безнадежность, потому что цель была едва различима вдали и трудно было неуклонно стремиться к ней, когда мне постоянно твердили, что моя болезнь — хроническая, а мне самой то и дело приходилось убеждаться в том, что я выбилась из сил и больше не могу. Наконец меня снова госпитализировали. И снова выписали. Некоторое время я еще пыталась. Снова попала в больницу. Снова была выписана. И еще раз попыталась. Попала в больницу. И выразила протест: Все, больше я не могу. Я честно пыталась. Долгое время. Не хочу больше биться в одиночку, ведь я уже убедилась, что у меня ничего не получается. Я готова была трудиться и дальше, но не одна, а с кем-нибудь вместе, мне требовалось больше помощи.
Я просила, чтобы меня перевели из больницы в реабилитационный центр, о котором я знала. Я знала, что там со временем можно получить лечение, что у них есть школа, есть отделение трудотерапии, на котором имелись трудотерапевты и аниматоры, имелись тренажеры, игры и свои штатные, а не приходящие время от времени, психологи. Я мечтала об этом центре, считая, что он помог бы моему выздоровлению. Оказалось, что не тут-то было. Мне не дали в нем места. Сказали, что я слишком тяжелая больная. От меня нельзя ожидать потенциального улучшения. Реабилитация для меня бесполезна. Нет никакого смысла отправлять меня в этот центр, чтобы я понапрасну занимала там место.
Впоследствии я слышала от других об этом центре. Один из моих коллег был с ним знаком. По его словам, это был просто инвалидный дом, качество лечения там было очень низкое, причем проводилось оно в совершенно недостаточном объеме. Я нисколько не сомневаюсь, что он был прав. Но все-таки это было хоть какое-то лечение. Он спросил меня, лежала ли я там, интересуясь, каково это находится в таком заведении, но я ничего не могла ответить на его вопрос. Я была слишком больна для того, чтобы меня туда направили. Вместо этого мне выделили место в интернате для инвалидов.