Бессонница
Шрифт:
Минут через пять она появилась на возвышении, закутанная в длинную черную мантилью. Для ее выхода в прожекторную лампу, освещавшую пятачок, была вставлена рамка с оранжевым целлофаном, а сама лампа сдвинута вбок. Из-за занавески доносился глухой гитарный рокот, одна многократно повторяющаяся и почти неизменная фраза, скорее фон, чем аккомпанемент. С минуту Тереза стояла как каменное изваяние, обратив к целлофановому солнцу свой суровый и прекрасный профиль, затем неуловимым движением плеч сбросила к ногам мантилью и осталась в длинном хитоне из шелкового газа. Лицо ее по-прежнему было обращено к светилу, ни мы, ни притаившийся в полутьме зал для нее не существовали, она никого не видела и, казалось, не помнила, что ее видят другие. Она была наедине
Администрация была права - Тереза не имела никакого успеха. Хлопали только иссохший субъект и белесая девица в овчине. Я тоже хлопнул несколько раз, и то потому, что огорченная чуть не до слез Вероника дернула меня за локоть - хлопать не хотелось. Хотелось помолчать.
Через несколько минут вернулась Тереза в том же простеньком платьице из лилового поплина, и мы с Успенским не сговариваясь разом поднялись и стали прощаться. Большой Пьер посветил нам фонариком, и мы вышли наружу. После "Парадиза" отравленный бензином воздух бульвара показался нам райски-благоуханным.
– Славные девки, - пробурчал Паша. И вдруг ухмыльнулся. - Вот что значит быть в плену предвзятых представлений. У себя в лабораториях мы бубним, что нет ничего опаснее предвзятых мнений, но стоит нам выйти за дверь... Знаешь что, Леша? Ну ее к бесу, эту Пигаль. Пойдем посидим четверть часика насупротив чертовой мельницы, выпьем - не пугайся! - по чашечке кофейку. И подадимся до хаты.
– Здесь тоже чрево, - сказал Успенский. - Центральный рынок - пищевод и желудок. Выделительные органы - здесь.
Паша был прав - площадь разительно напоминала залитую беспощадным светом бестеневых ламп вскрытую брюшную полость. У мельницы был цвет тронутой циррозом печени, наполненные светящимся газом тонкие и толстые трубки реклам свивались в гигантский кишечник, залитый светом вход в кабаре блестел, как оттянутая сверкающими корнцангами брыжейка, за тугим, как переполненный мочевой пузырь, желто-розовым фонарем над входом угадывалась увеличенная, грозящая аденомой предстательная железа. Я сказал об этом Паше. Он захохотал.
– Вот уж чего никогда не подозревал у тебя - поэтического пафоса. Признайся, пописываешь?
– Некогда, - сказал я. - Так, иногда, когда не спится.
– Что же ты пишешь?
– Могу ответить, как наш великий собрат доктор Чехов. Все, кроме стихов и доносов.
Паша посмотрел на меня внимательно.
– Вот как, у тебя тоже бессонница? Что ты принимаешь?
– Ничего.
– Понимаю: прогулка перед сном и тому подобное? Честь и хвала. А я вот жру всякую отраву. И ничто меня не берет.
– Зачем же ты пьешь кофе?
– Именно поэтому.
Мы сидели в том же кафе, за тем же вынесенным на тротуар столиком. Толпа, мелькание рекламных огней и вращение мельничных крыльев уже не воспринимались порознь, а слились в пестрый звучащий фон. Мы были только вдвоем и впервые за много лет
– Ты хорошо говорил сегодня, Леша. Я почти все понял, а чего не понял, мне растолковал Вагнер. Отлично, я бы так не смог.
– Перестань.
– Ты ведь знаешь - я не мастер на комплименты. Это мое искреннее мнение. Неофициальное - учти.
– Оно может измениться?
– А ты как думал? В политике важны оттенки. И общая ситуация. Не поручусь, что при некотором изменении ситуации тебе не припомнят кое-какие формулировочки.
– Например?
– Ну, мало ли... Насчет общечеловеческих интересов. - Он посмотрел на меня и засмеялся. - Да ты что - всерьез? Шучу. Уж если нагорит - так нам обоим. Нет, ты молодец. Раньше я думал, что я взрослый, а ты все еще мальчик. Оказывается, ты уже большой. А я - старый.
– Перестань. Ты здоровенный мужик. На тебя еще девки заглядываются.
– На здоровье я и не жалуюсь. Правда, бывают перебои с сердчишком, но я к этому давно приспособился, все это в конечном счете ерунда. Дело совсем в другом. Наша сознательная жизнь движется по спирали, которую большинство по дурости принимает за прямую линию. На долю каждого приходится примерно два витка. Это мало, очень мало, никто не знает этого так, как мы, геронтологи. И редкие люди, находясь на середине этого витка, способны пересмотреть себя и от чего-то отказаться. Старость - это прежде всего неспособность начать новую жизнь. Умница Дау сказал мне когда-то, что в современных пьесах его больше всего смешит старый профессор, который целых три акта не хочет признавать какую-то очевидную для автора истину и травит опередившего свое время новатора, а в четвертом вдруг прозревает и лезет с ним обниматься. А в жизни обычно бывает так: профессор помирает, его с почетом хоронят, а истина торжествует - потому что таково уж свойство истины - без его участия. Своевременно или несколько позже. Ты знаешь, когда я впервые понял, как я стар? На своем юбилее. Представляешь себе, Лешка, какая ирония судьбы именно тогда, когда у товарища есть меньше всего оснований для самодовольства, подкатывает круглая дата и устраивается нечто вроде генеральной репетиции его будущих похорон: клянутся в любви и уважении и хвалят, хвалят за все чохом - и за то, чем можно гордиться, и за то, чего надо стыдиться, хвалят истинные друзья, которым ведомы мои пороки, и тайные недоброжелатели, которым не по душе мои достоинства. При этом непременно говорится, что товарищ находится в самом расцвете творческих сил, но звучит это совершенно так же, как "покойный был чутким и отзывчивым товарищем". Все это, голубчик, тебе еще предстоит.
– Ну нет. Мой юбилей не выйдет за стены лаборатории. Мне противопоказан этот жанр.
– Недаром ты отказался выступать на моем юбилее. Отговорился, будто не умеешь говорить на большой аудитории.
Я почувствовал, что краснею.
– Кто тебе это сказал?
– Донесли, - спокойно сказал Паша. - Но ведь правда?
– Правда.
– Хорош гусь. Это ты-то не умеешь.
– Не умею, когда я не свободен. Я восхищаюсь тобой и многим тебе обязан, но наша дружба последнее время была слишком трудной, чтоб мои славословия прозвучали искренне. Все бы это заметили. И ты - первый.
– Ну что ж, ты, пожалуй, прав. - Паша раздумывал и хмурился. Затем подмигнул. - А все это, Леша, потому, что ты не привык выступать по-писаному. Напиши заранее что-нибудь вроде "меня глубоко взволновало выступление предыдущего оратора", и на трибуне остается одна забота правильно ставить ударения.
Паша шутил, но шутливый тон у него не получался, и он сам это почувствовал.
– А если не шутя, я всегда знал, что ты искренний человек.
– Но не всегда считал это достоинством?