Бьется сердце
Шрифт:
Но вот наступает час, когда с болью и недоумением понимаешь: есть на свете такая беда. Та же сила в руках и так же сердце горячо, но руки опускаются как перебитые. «Сева вам припомнит!» Кому? В чёрных твоих снах всё кричит отец окровавленным ртом, изба горит, летят по ветру клочья пламени, и мать смотрит тебе в самую душу. Всеволод, просыпаясь, стонал от бессилия.
Он дошёл до точки, за себя уже не ручался. И тогда, бросив учительство на полуслове, Левин через сутки снова оказался в кабинете губкомовского секретаря, от которого — давно ли! — яростно добивался назначения в Сосновку. Он
Левина освободили от учительства, хотя сельские учителя были тогда дороже дорогого. «Куда же ты теперь?» — спросил участливо секретарь. Дорога у Левина могла быть только одна — на восток. Там ещё громыхали отголоски большой грозы и всё ещё дрался с белыми Дедушка.
— К Деду двину, куда ж ещё, — ответил Левин. — Получается, что не добрал я маленько… С этой святой парой, с Филей да Костей, у меня теперь вся жизнь скрестилась.
Он верно рассудил: если братцы-убийцы ещё живы, то где им и быть, как не среди самых отпетых?
Дед за эти годы стал сибирской легендой — о нём не только в газетах писали, о нём и песни слагали. Он был громкий, бровастый, белозубая улыбка сверкала в его косматой седеющей бороде.
В Иркутске это было. Они обнялись, как родные — комдив и пулемётчик, два дюжих медведя.
— Ай да Левин, аи, молодец! Вот угодил! Прямо сказать, как подарок ты мне.
На кожане у Деда посвёркивал новенький, тогда ещё невиданный орден боевого Красного Знамени. Вокруг Левина теснились знакомые и дорогие лица, Левина тискали, что-то кричали в самое ухо, и сам он что-то кричал.
Знаменитый отряд Каландаришвили только что прибыл маршем из Приамурья. Теперь ему предстояла труднейшая из всех кампаний — поход в Якутию. Подонки белогвардейщины, загнанные на якутскую окраину и обречённые, метались там по просторной земле, от улуса к улусу, зажигали костры контрреволюции, надеясь раздуть их, покрыть пламенем мятежа всю Сибирь.
Не сразу спохватилась революционная власть, было упущено дорогое время, и теперь якутский нарыв настолько созрел, болезнь так пошла вглубь, что никто уже не мог поручиться, как повернётся дело завтра. Особенно если учесть, что и на Дальнем Востоке, в монгольских степях ещё клубились такие же мрачные тучи вооружённой контрреволюции.
И ещё раз, ещё на одном примере, революция убедилась в мудрости своего вождя. Никто в те дни не почувствовал так остро опасности, нависшей над многострадальной Якутией, как Ленин в далёкой Москве. «Чрезвычайно серьёзная опасность», — настаивал он. Сиббюро ЦК РКП(б) заверило тогда Ленина, что указания его будут выполнены со всей неуклонностью. Каландаришвили и его бойцам — лучшим из всех, кто в те времена носил оружие, — был отдан приказ готовиться в якутский поход. Сам Ленин посылал их на подвиг. И выполнить приказ им предстояло именно под командой Деда, который видел Владимира Ильича, пожимал ему руку, беседовал с ним!
Вечерами у огня они дымили табаком, и Дед снова и снова повторял во всех подробностях, как он ездил в Москву, как был принят Владимиром Ильичём в Кремле, что тот спросил, что Дед ответил и какое при этом было лицо у Ленина. Слушая Деда,
Вот встал Владимир Ильич, идёт навстречу. Вот пожимает руку каждому партизану, рассаживает в глубокие кожаные кресла. Голос у него глуховатый, пальцы крепкие.
Когда Дед сказал Владимиру Ильичу: «Восемнадцать национальностей в моём отряде», Ленин даже встал со стула, возбуждённо заходил по комнате. «Восемнадцать национальностей! Скажите пожалуйста, восемнадцать… Вот наша сила! Таких нас, сжатых в кулак, кому одолеть? Никому!»
И снова расспросы: как относится к красным средний крестьянин? В чём нуждаются молодые ревкомы? Что требуется от Москвы? Когда прощались, Ленин, держа за руку Каландаришвили, сказал слова, которые вскоре узнала вся Сибирь: «Я верю в вас, уважаемый сибирский Дедушка!»
Никогда, как в эти дни перед походом, не были так близки сердцу суровые слова: «Это есть наш последний и решительный бой». Потому что каждый знал: идём и в решительный, и в последний.
В канун нового, 1922 года шестьсот красных бойцов двинулись санным путём, держа курс на Якутгубернию. С головной ударной группой при своём кольте-пулемёте ехал в перегруженной кошевке и Всеволод Левин.
Никому в отряде он не стал рассказывать, что пережил в Сосновке — хранил эту боль в себе. Лишь Деду признался однажды: «Общую задачу я понимаю, но у меня и своё поперёк горла: нужно двух знакомцев отыскать. Если есть справедливость на свете, непременно отыщу. И ты уж, Нестор Александрович, не обессудь, я тут заранее винюсь — над этими двумя собственный суд чинить стану…»
Холода в тот год случились страшные. Мороз стоял спиртовый, воздух шелестел, как поповская парча. Не будь бандитских засад на пути, всяческих передряг и трудностей, совсем бы замёрзли бойцы. «Благодаря бандитам только и греемся, — шутили в головном отряде. — А Левину в бою и вовсе лафа — кольт у него разогревается наподобие самовара».
Шестьдесят суток длился этот путь. На шестьдесят первые прибыли наконец в Якутск. Вслед за головным отрядом двигался другой — тот, где был штаб и сам Дедушка. В день, когда штабу прибыть в Якутск, на улицы вывалил весь город.
Но напрасно они прождали полдня. И потом тысячу раз Левин и его товарищи горько упрекали себя за это бездейственное ожидание, — почему не бросились навстречу, почему не проявили революционной бдительности?! Дорога через протоку Лены, между Тектюром и Табагой, узкая скалистая щель, обросшая густым тальником, стала смертельной ловушкой для отряда. Из засады пулемётным и ружейным огнём в упор бандиты расстреляли каландаришвилевцев.
Ещё не в силах постичь всего случившегося, Левин увидел на истоптанном, чёрном от пороховой гари снегу, среди стреляных гильз, среди трупов людей и лошадей, среди изломанных кошевок и перевёрнутых саней, — увидел тело Деда. Каландаришвили лежал, раскинув руки, в широко распахнутой дохе, голова его словно вмёрзла в лёд. Алые сгустки крови цвели вокруг головы. Валялся рядом пулемёт без замка — Дед в последний миг успел забросить его далеко в снег. И всего-то две ранки было на его могучем теле. Одна пуля попала комдиву в голову, другая — в сердце.