Бьется сердце
Шрифт:
Вот и про меня на селе, наверное, думали: ничего, прибьётся к знакомому берегу и этот грамотей, укатают сивку крутые горки. Позже я хорошо понял, откуда была такая ярость Кымова, когда он из-за Байбаса набросился. Видимо, показалось ему: всё, сдался учитель, не устоял! А сельские «почтенные» и вправду нажимали на меня изо всех сил. Прихожу как-то раз с уроков, вижу в руках у Сашки лепёшку, толстенно маслом намазанную. Моя бедняжка Ааныс с восторгом глядит, как малыш уплетает за обе щёки. Что такое, откуда у нас масло? «И тебя угощу», — говорит жена и достаёт миску доверху, прямо-таки в глаза ударило сиянием — жёлтое такое масло, от одного вида его по животу тепло пошло. «Старый Маппый прислал
А Маппый в те времена был знаменитой в Арылахе личностью. Мироед из мироедов, настоящий эксплуататор. До революции наслежным князьком был. Услыхал я о таком подарке, и словно над ухом другой голос зазвенел, кымовский: «Коммунист ты или байский лизоблюд?» Отвернулся я от Сашки, чтобы не видеть лепёшку у него в руках, говорю жене: сейчас же возьмёшь эту миску и отнесёшь обратно. И чтобы никогда, ни в какие веки никаких гостинцев…
Ааныс прямо-таки со слёзами: «Сева, — говорит, — ведь мы потом заплатим за масло. Когда деньги придут… Глянь только на ребёнка, на самого себя. Как иголку проглотил. Сердце разрывается, на вас обоих глядя…»
Но я ей железным голосом: «Сейчас же возьмёшь это байское масло и отнесёшь обратно».
Оделась моя Аннушка, ни слова больше не говоря, взяла миску под полу и ушла. Вернулась так же молча, разделась, забралась под одеяло. Лежит неподвижно. Старик я, всё давно в моей жизни было, так ужасно давно, что теперь об этом и вслух можно… Лежит она, и я лежу. На душе скверно, мысли куролесят, как мартовский ветер. Вот какую я для своей любимой жизнь устроил, жене своей, сыну своему единственному! Мужчина, глава семейства… Да так ли, думаю, верно ли я живу? Лежу, терзаюсь и вдруг чувствую её руку у себя на шее. Обняла она меня, ткнулась лицом в грудь, шепчет, вся в слезах: «Прости меня, золотой мой, милый! Я ведь знаю, что нельзя, что это вред тебе. Прости меня, не сердись. Мы без их масла проживём». Вот каким оно бывает, любящее сердце-то. Драгоценный подарок во всей судьбе моей — Ааныс, короткая любовь моя… Ну да ладно…
Левин потёр лоб, закашлявшись, виновато посмотрел на женщин.
— Такой вот я рассказчик. Начал об одном… Хотел рассказать, как я надежды этих самых баев обманул. Проходит некоторое время, и заявляется ко мне сын старого Маппыя как ни в чём не бывало. Отменный такой лоботряс, помню даже, как звали его — Никулааскы… То-сё, разговоры всякие, а сам посматривает на нашу нищую юрту — стены её с углов морозным куржаком взялись. Как же так, говорит, в таких вы условиях живёте, маленького мальчика пожалеть бы надо. А у нас, говорит, в большом доме комната пустует, сухая и тёплая. Налоги, говорит, совсем заели, деньги нужны, сдадим комнату постояльцу с удовольствием, за умеренную плату. Да вот, говорит, я как раз на лошади приехал, вещей у вас немного, хоть сейчас могу забрать. Раз Советская власть, говорит, не в силах позаботиться о таком человеке, так хоть мы сами должны друг другу помогать…
До поры я ещё слушал болтовню Никулааскы, но, как зацепил он своим языком нашу власть, тут у меня всё и вскипело — вспыльчивый стал у меня характер в Арылахе, будто от Кымова заразился! Так я на байского отпрыска нажал, что тот за порог юрты чуть ли не кубарем. Кымов мне в тот же день: «Что-то к тебе Никулааскы пожаловал?» Рассказал я, как было. Кымов слушает, да вдруг шапкой об пол, расцвёл, будто я ему невесть какую отрадную новость преподнёс. «Вот это да! — кричит. — Смотри-ка! Купить нас захотели, вот это да! Не даёт им наша школа покоя, никак не даёт! Это ведь здорово, Болот! (Он меня не Всеволодом, а Болотомдля краткости звал.)
На другой день явился ко мне председатель Совета с двумя вёдрами, с лопаточкой специальной,
Поняли те, что добром меня не взять, переменили тактику. Я как-то сразу это почувствовал. Крепко им захотелось выжить русского учителя из села! Всех каверз теперь и не пересказать.
Якутские дети сначала робели, но потом пошло у меня с ними всё лучше, а кончилось тем, что уже ходят за мной, как цыплята за наседкой. Удивляюсь я себе: как-то поначалу не мог различить их друг от дружки. На самом же деле они такие разные. Но вот случилась в нашей школе беда — заболел самый маленький из моих учеников, ёжик такой был, Чуораан. Страшные рези в животе, криком кричит. Родители — к шаману, пригласили камлать. Тот и напел им под свой бубен: «Это от школы всё! Дух родного нашего Арылаха рассердился очень. Со всеми учениками то же самое будет, в ужасном гневе мать-богиня…»
Умер Чуораан. Прихожу в класс — ни души, ни следа на пороге… Вот и Кымов влетает. Обвёл взглядом пустую комнату, шмякнул свою шапку на стол — она у него всегда за всё в ответе. Сидит, молчит. Потом мне: «Что же дальше? Как советует в таких случаях поступать марксизм?» (В последние недели я с ним усиленно занимался теорией коммунизма.) Что тут ответишь? Сейчас это просто смешной пережиток, а тогда суеверия, власть шамана над людскими душами — всё было такой дьявольской проблемой, даже не вообразите себе. Недаром у Ленина: религия хуже всякой сивухи, она из человека раба делает. Пожал я плечами, честно говорю ему, не знаю, Сэмэн, что и предпринять. Но вот глаза Семёна останавливаются на знамени, что со дня открытия школы у нас на стене висит. Срывается он с места, хватает флаг. «Никуда не уходи, — говорит, — жди меня здесь», — и выскакивает из школы.
Такой он был, преднассовета Кымов. В могущество Красного знамени верил безгранично. Всегда говорил: человек у этого знамени, — если только он не бай, не белобандит — никогда не скажет неправдивого слова, никогда не сделает вреда родному народу. Я взглянул в окно. На санях, с развёрнутым знаменем, рвущимся по ветру, Кымов летел селом. Уж не знаю, что он говорил сельчанам, как пересилил запрет могучего шамана, только не прошло и часу, как стали сходиться в школу ребята, те, что поближе жили. Входили по одному, боязливо поёживаясь, озираясь, будто впервые в этот класс попали, будто это какая-то людоедская пещера… Видя, что я — хоть и проклят шаманом — цел и невредим и страшное предсказание не спешит сбываться, мальчишки мои несколько приободрились. Но всё-таки стол мой огибали подальше и на разговоры отвечали нехотя, через силу.
Можно представить себе, какое невероятное испытание выпало этим маленьким, неискушённым сердцам! Они уже всем своим существом жили в мире советской школы, того светлого, что каждый день открывает учёба, они любили меня и знали, что я их люблю. Но шаман! Страх перед ним с молоком матери впитан!
Вскоре неукротимый мой Кымов привёз на санях остальных учеников. «Они хорошие ребята, — сказал он как истину, добытую в итоге всего этого трудного дня. — Они славные ребята, я каждому из них верю. Помнишь, как они клялись перед знаменем стать настоящими большевиками? Они ими станут». Нужно заметить, предсказание Кымова сбылось: именно из ребят того давнего нашего школьного выпуска и выросли первые комсомольцы наслега. И Лэгэнтэю Нохсорову, когда он колхоз ставил, они первыми помощниками были. Никто не затерялся в жизни, о каждом можно сказать: оправдал надежды…