Без вести пропавший
Шрифт:
Афанасьев, не задумываясь, выскочил из рядов и схватил Гарриса за руку, занесенную для нового удара.
Гаррис обернулся, его глаза налились кровью.
— А… а! — прорычал он. — И ты захотел?
Если бы удар пришелся в грудь или в плечо, Николай Афанасьев стерпел бы, как терпел прежде. Но кулак Гарриса угодил в лицо. Афанасьев мгновенно забыл, что на нем не китель с погонами, а полосатая куртка, что он арестант, а не офицер. Его бьют по лицу!
Афанасьев, не раздумывая, ударил Гарриса по всем правилам боксерского искусства. Левой рукой
— Беги, Ян! — крикнул Николай. — Я сам управлюсь.
Но бежать было поздно. Трое охранников уже спешили к месту стычки. Болеславский укоризненно посмотрел на Афанасьева, будто хотел сказать: — «Зря ты вмешался», — и покорно протянул руки. Охранник готовился защелкнуть наручники. Но в этот момент появился помощник начальника лагеря капитан Мортон.
Охранник поспешно сунул наручники в карман и доложил о драке.
— Вот этот, — он указал на Афанасьева, — ударил Гарриса.
— Это я видел, — неторопливо ответил Мортон… — Должен сознаться — удар чертовски хорош. Почти нокаут. Не правда ли, Гаррис?
Гаррис поднялся. Пошатываясь и придерживая рукой скулу, он прохрипел:
— Правда, сэр. Но то был нечестный удар и если вы позволите…
— Второй раунд? — Мортон рассмеялся. — Продолжить этот матч было бы недурно, но… — Капитан вспомнил о долге службы и сказал сурово: — С ума вы сошли, Гаррис! Катитесь в лазарет, покажите доктору ваши печенки… Гм… да… А этого… — он взглянул на Афанасьева. — Как фамилия?
— Парчевский, — нехотя ответил Афанасьев. — Надсмотрщик бил заключенного и я…
— Я все видел! — перебил Мортон, тщетно пытаясь погасить улыбку. — Вы боксер?
— Нет, сэр, любитель.
— Для любителя — блестящий удар… Гм… да… За что вы отбываете наказание, Парчевский?
Вопрос был неожиданным. В лагере никто не спрашивал об этом. Афанасьев посмотрел прямо в глаза офицеру и ответил искренне:
— Ни за что! Я ни в чем не виновен!
Мортон нахмурился. Похоже, что его пытаются обмануть, вызвать жалость. Ну, это не пройдет!
— Зачем вы лжете? — сказал он резким, не допускающим возражений, тоном. — В нашем лагере нет невинных людей! И быть не может. Впрочем, я справлюсь, в деле. А теперь… — Мортон знаком поманил сержанта. — Сними с него повязку, Джо, дай сюда и отведи драчуна в карцер. Десять суток на хлебе… Но не трогать его, запрещаю! — Мортон снова от души рассмеялся. — А то и тебе скулу своротит. Ну, марш!
Десять суток голодный Афанасьев томился в карцере. Он много думал о случившемся. Надо начинать все сначала. Терпеть и унижаться. Удастся ли вновь заслужить «отличие»?
Зачем вмешался? Глупо, что ударил. Но как было удержаться? Он
Афанасьев мысленно перенесся на Родину. Что сказали бы товарищи, что подумал бы майор Петров? Осудили бы, или нет? Офицер ввязался в драку… Если бы ударили Тоню… или мать, что я сделал бы? Но это невероятно. Не буду больше думать. Такой уж я дурной — и баста!..
В бараке Афанасьеву сразу сообщили приятную новость. Гарриса куда-то перевели дня через три после драки.
— Спасибо тебе, Парчевский! — возбужденно благодарили заключенные. — Убрали «собаку». Качать его, ребята!
— Качайте, — согласился Афанасьев. — Только не шибко, потолок здесь низковат.
Качали бережно и любовно, как ребенка.
— Тебе повезло, Николай, — сказал Болеславский, когда поулеглось волнение. — Нарвался бы ты на кого другого, — дрянно кончилось бы. Но Мортон помешан на боксе! И Гарриса он не жаловал. Говорят, Мортон и выгнал «собаку».
«Пожалуй, повезло, — решил Афанасьев. — Видно и здесь есть порядочные люди…»
Снова потянулись серые дни. Зима пошла на убыль, в воздухе потеплело, снег стаял. В лагере зазеленели чахлые деревца, на невытоптанных местах пробилась трава.
Однажды на краю давно вырытой ямы Афанасьев нашел одинокую фиалку. Он долго рассматривал цветок и ловил себя на сентиментальной мысли: казалось, фиалка напоминает глаза Тони. В памяти всплыло стихотворение Гейне «Рыцарь Олаф». «Как там сказано? Ах, да… „Я славлю фиалки, они — как глаза жены моей — голубые…“» Где Тоня, что она делает сейчас? Забыла? Конечно, нет… Я вернусь, я вернусь и тогда… «Глаза-фиалки моей жены, за вас моя жизнь пропала; и…»
— Замечтался, скотина! Работать.
Грубый окрик сразу вернул к действительности. Николай бережно спрятал фиалку, взялся за тачку, повез. Много раз в тот день вынимал он украдкой цветок, смотрел на него и улыбался.
Отмечая горькую годовщину неволи, Афанасьев вспомнил, что при нем ни один заключенный не покинул лагеря. За год вывезли за ворота несколько гробов — и только. Из живых не ушел никто. «А я выйду, — упрямо думал он, — выйду! Пусть умру, но там, на воле!»
К концу лета Николай и Болеславский получили «повязки отличия». Но из лагеря их все еще не выпускали.
В пасмурное октябрьское утро к группе заключенных, в которой работали Афанасьев и Болеславский, не спеша подошел толстый сержант О’Бриен. Заложив руки в карманы, он наблюдал, как дрожащие от холода люди ковыряют мокрую землю.
— Эй, Парчевский!
— Я! — ответил Афанасьев. Он распрямил ноющую поясницу, оперся на лопату.
— Завтра ты и вот этот… — сержант ткнул волосатым пальцем в сторону Болеславского, — утром ко мне. Поняли?
— Поняли, сержант.