Бездна голодных глаз
Шрифт:
— Р-р-р… — рычит в ответ Дом-на-Перекрестке, и эхо мечется в стенах, угасая на бронзовой чеканке капителей и войлочных подстилках, беспорядочно разбросанных по дощатому полу.
Человек выходит в коридор. Поднимается по лестнице.
«Меня зовут Эйнар. Эйнар-Мифотворец. Эйнар-Бич Божий. Я уже плохо помню, имя ли это, похожее на прозвище, или прозвище, похожее на имя — но это последнее, что у меня осталось. Я цепляюсь за него, до крови из-под ногтей, до судорог; я иду по Дому и кричу в лицо призракам его коридоров: „Я — Эйнар!“
Человек
Вокруг человека смыкается Дом.
— Удав… — человек озирается по сторонам, и улыбка его становится похожей на оскал затравленного зверя. — Ты — удав, а я — кролик. В брюхе Твоем… Хочешь сожрать меня? Еще бы, конечно хочешь… переварить, сделать частью себя, своей печенкой или кишкой…
Дом молчит.
«Ты — Варна, — молчит Дом, и человек затыкает уши, — Варна-Предстоящая…»
— Я — Эйнар!
«Ты — Махиша, Предстоятель Инара-Громовика…»
— Эйнар!…
«Ты — Лайна от Перекрестков Матери-Ахайри…»
— Я — …
«Ты…»
У человека слипаются глаза. Он роняет голову на грудь, но через секунду испуганно вскидывается.
— Я — Эйнар, — шепчет человек, и Дом сердито скрипит рассохшейся лестницей. — Я ищу друга, и ученика своего друга, и хочу найти их раньше, чем забуду себя, потому что тогда я забуду и их…
Человек сидит в Доме. И тишина обволакивает его, вязкая, как слюна, едкая, как желудочный сок…
«Я сижу на ступеньках лестницы, которая то деревянная, то каменная, то вообще никакая; я сижу и дышу, и радуюсь тому, что я дышу, и что дышу — я, а не кто-то, кого Дом упрямо подсовывает на мое место…»
Глаза человека закрываются, и набросок подступающего сна заставляет его вздрогнуть, но сил уже больше не остается ни на что.
Человек спит в Доме. В Доме-на-Перекрестке.
Тишина удовлетворенно склоняется над ним.
ТРАЙГРИН-ПРЕДСТОЯЩИЙ
…припадает ли человек к стопам идола, возносит ли
мольбы в храме, боится ли встречи с оборотнем или плюет на
богохульное изображение — он верит; или не верит, что, в
сущности, одно и то же. И клубится вера над человечеством,
возносясь смерчем, опадая росой; горами движет, уходит, и
возвращается, и никогда не исчезает бесследно.
Войдет вера в поэта — родится гимн; войдет в
землепашца — родится боязнь и надежда; войдет в князя — и
кровью умоются народы; войдет в Предстоятеля — и родится
сверхъестественное; войдет сверхъестественное в жизнь
человеческую — и родится Миф.
Горе Предстоящему, разучившемуся отдавать; горе миру,
породившему зверя, рыщущего на Перекрестках; и уйдет из
мира сверхъестественное…
Кувшин его жизни был почти пуст. Жизнь сочилась по капле, вокруг трещины наросли лохмотья белесой плесени, лохмотья боли и воспоминаний, но боли все-таки
Это было старое, агонизирующее животное, и лишь совсем немного — человек. Временами он приходил в себя, в того себя, который сумел неделю назад заползти в эти развалины; в того «себя», который изо всех сил пытался не выть — и не всегда мог; и тогда он смотрел на пальцы своей левой руки с серебряным перстнем на безымянном.
На перстне было вырезано: «Авэк». Смысл этого слова или имени был для умирающего утерян, утерян в дебрях боли, но когда он видел перстень — он иногда умудрялся встать, цепляясь за стену, и дотащиться до окна с выбитой рамой.
«Звезды…» — отрешенно подумал человек. Через мгновение смертельно раненный зверь завизжал, прокусив губу, и вцепился в подоконник, чтобы не упасть. Изорванный халат распахнулся, открывая впалую грудь, потную и безволосую. Визг заметался по ночной улочке окраины, отразился от стынущего неба и заставил вздрогнуть и оглядеться толстяка на лавочке, наслаждавшегося прохладой и покоем. Толстяк взволнованно засопел, прислушался и отхлебнул из плоской фляги, недовольно качая головой.
— Авэк… — прошептал умирающий. — Авэк…
Он сделал шаг на негнущихся ногах, еще один — и рухнул на кучу смятого тряпья. Нечесаная борода задралась вверх, и в выпуклых, широко распахнутых глазах отразились звезды. Звезды неба, заглядывавшие ему в душу; звезды неба, мерцающие между балками разрушенного дома — его ненадежного убежища.
«Небо, — подумал он, надсадно кашляя и содрогаясь всем телом, — небо… Крыши нет… нет!… Уйду, скоро уйду… совсем…» И задохнулся в дыму и огне пожара — где-то далеко, там, где у него раньше было сердце.
Если бы хоть кто-то… хоть кто-то забрел в развалины!… Хоть кто-то, хоть бродяга, шлюха, вор… хоть пьяный толстяк с улицы…
Он смог бы уйти раньше. И легче.
Вряд ли кто-нибудь поверил бы, что этот доходяга, оборванец, этот мычащий обрубок человека некогда был Предстоятелем. Предстоятелем культа настолько древнего, что даже имя бога над угасшими алтарями прочно забылось людьми, и мифы о нем канули в небытие, и ни на одном Перекрестке не было ему пищи.
Вера ушла, как вода, в песок времени. Но Предстоятелем нельзя — быть. Пока ты жив. Даже если ты — животное.
Где-то внизу, под развалинами заброшенного дома, лежал Перекресток. Его Перекресток. Опустошенный, иссякающий и, наверное, последний. Они умирали вместе.
Хотели и не могли.
Человек моргнул, и звезды из его глаз исчезли. Исчезли и больше не появились. Человек беспокойно заворочался, хрипя и пытаясь прорваться сквозь боль, понять… и понял, почувствовал, что над ним — крыша.
И выгнулся в крике.
Ни один посторонний взгляд не увидел бы этой крыши. Но она была. Предстоятель не мог ошибиться. Была и мешала уйти. И четыре силуэта медленно зашевелились в углах комнаты, где хрипел сейчас забытый Предстоятель забытого бога.