Безумие
Шрифт:
Безнадежная картина.
Я был заряжен энтузиазмом. И был безумным. Я был сумасшедшим. Весь мир недоумевал, что делать дальше, весь мир менялся и не знал, что именно вылупится из яйца, которое он высиживал. Подумать только — 2000-й год!
Этот мой мир.
В последние годы я взирал на него с тревожным изумлением. Наверное, и он на меня так же.
Я был отчаянным и полным надежд сумасшедшим. И в то же время чувствовал себя единственным нормальным человеком во всем мире. Один я понимал, что буду делать только то, чего хочу, и ничего другого. Но я не знал,
Этим утром я заглянул в календарь с поразительным для меня спокойствием. Мне и раньше случалось смотреть в него ранним солнечным утром со спокойствием человека, который знает, что не исполнит ничего из уродливых обязательств, которые навязывает жизнь. И с твердой уверенностью. Он не пойдет на работу и вообще никуда не пойдет. Да, я и раньше заглядывал в календари с Полной Безответственностью. Но сейчас я заглянул туда будто по наущению маленького хромого дьявола, который словно приковал мой взгляд к этой дате, впечатал ее в свинец моей памяти, как нечто важное. Было 20 мая. Ровно это и нужно было запомнить.
Несколько дней назад мы заключили устный договор с продюсером одной весьма престижной программы. И у меня, почти наверняка, должна была появиться высокооплачиваемая работа — по крайней мере, на ближайшие шесть месяцев.
Последние три или четыре ночи мы с Ив слишком много пили. Белое вино и водку. Говорили о будущем. Но эти разговоры были бессмысленны. Наше будущее должно было сложиться само собой. Оно висело над нами, как дым вчерашних сигарет, и выжидало момента, чтобы на нас опуститься. Этим утром пепельницы были доверху забиты длинными окурками и обуглившимися бычками. Свидетельствами долгих молчаний между словами, которые срывались с наших губ. В нас уже не было отчаяния, как раньше.
Даже вокруг Ив кружило нечто, напоминающее тревожную надежду. Дрожащую надежду женщины, которая готовится прыгнуть в омут. Темный омут в лесной чаще, полной неразъяснимых ужасов. Пусть даже с легким намеком на счастье. И правда, страшновато.
Когда я встал с кровати, я запомнил точную дату и был абсолютно уверен в одном: сегодня я уйду из Больницы. Печально. Четыре года моей жизни растают вот так. А я не люблю вот так терять куски из своей жизни. Уверен, что это никому не нравится.
Какие четыре, целых десять лет. Потому что с уходом из Больницы я почти наверняка, по крайней мере, на какое-то время, должен буду оставить медицину. Эту нехорошую женщину, медицину. Величайшую из всех женщин. Напоминающую Эйфелеву башню из скальпелей и переплетенных артерий. Она хотела, чтобы я ей принадлежал, но не спросила, чего нужно мне. Ерунда. Медицина сама по себе была идеальной. Время было глупым.
Время…
А может, мне стоило быть разумней и перестать обвинять время и медицину, а винить во всем только себя?
Я пошел к телефону и с заполнившей меня ужасной неприязнью, той, которая исходит от тревожного чувства вины, набрал номер Больницы. На другом конце ответила справочная. Я попросил связать меня с доктором
— Привет, Сами! Я собираюсь уволиться, — произнес я, и мой голос звучал так, будто я нес на спине мертвого человека.
— Ка-ак? — нелепо протянул Сами. Обычно он был повелителем спокойствия, и ни одна капля удивления не могла просочиться сквозь его армянское достоинство и непроницаемость, свойственные кошкам. Хотя, возможно, он и правда ничему не удивлялся. Может, он привык ко всем странностям. Как старый сундук факира — безразличный к чудесам и разным фокусам вокруг него. И внутри него.
— А та-ак, — передразнил я его, что получилось случайно, и прозвучало нелепо. — Я нашел другую работу. На телевидении… — теперь мой голос сделался очень грустным и серьезным, и я продолжил, — и вообще, что-то я больше не хочу работать в… этой Больнице, Сами, — проговорил я, быстро положил трубку и заплакал. Вот так-то.
Немного погодя я позвонил снова и объяснил Сами, что я не приду, и документы на увольнение подавать не стану. Мое горло сжималось, как и тогда, когда я был маленьким и падал, ужасно разбивая колени — мне хотелось плакать и сжаться в комок от нездоровой сущности этого дурацкого мира.
— Сами, я не буду подавать документы, — сказал я. — Это унизительно. Никакого заявления я писать не буду. Я никому не должен ничего заявлять.
— Хо-ро-шо! — ответил он.
Через два дня мы встретились с доктором Г. Он все же хотел меня повидать. Встреча была в каком-то ресторане. Наверное, он просто хотел убедиться, что я не сошел с ума. Все прошло великолепно. С ума я не сошел. Но был порядочно пьяным — в двенадцать часов дня. Не от страха, черт побери. Я был пьяным не от страха или стыда, как много лет подряд, а от великого чувства, которое охватывало меня при виде моей новой жизни. Жизни вольного пройдохи и лентяя.
С доктором Г. мы выпили еще, приятно посидели. И день истек. Это был теплый день. Дурманящий и тревожный. Великолепный день.
В конце концов мы расстались, похлопывая друг друга по плечу. Доктор Г. смотрел на меня со странным благорасположением. Может, ему нравилась моя смелость. И мне нравилась моя смелость. Да.
— Аккуратнее там, доктор Терзийски, и удачи! Удачи во всех делах! — уже издали прокричал мне доктор Г. и мило улыбнулся. Он правда улыбнулся мило. Да и как бы вы улыбнулись человеку, который прыгает на ходу с мчащегося поезда — прямо во тьму.
— Спасибо! — прокричал я в ответ и отправился к моему новому дому, в котором с этого двадцатого мая я должен был начать новую жизнь. Такую, какую мне самому удалось замесить. Из живой и скользкой глины. Из страшной глины. Эту жизнь…
Эпилог
Вот так. Было утро, и я был свободен. Свободен от Больницы, от работы, от своей семьи, от большей части обязанностей и связей с внешним миром.
Я лежал.
Солнце мягким светом нежно освещало оранжево-коричневатую, теплую комнату в моем новом доме. В доме Ив. Освещало нашу любовь и мою новую жизнь.