Бизар
Шрифт:
Наконец, в один прекрасный день, все было готово. Я даже изумился. Неужели? Мы снова встретились со стариком. Влас передал ему бумаги, печать, все дела. Тот бросил на стол триста крон и ушел. Влас закатил глаза, зашипел:
– Скотина! Ты видел? Как псам бросил кость… Как псам… Шестеркам так не бросают… Шнырям так затрещину не дают… Не глядя, не предупреждая, раньше чем успели спросить… Чтоб не просили больше… Типично эстонское жмотство! Сколько раз мне за работу вот так же швыряли четвертак! Надо убираться отсюда, из этой страны… Потому что русским тут только и будут, что кидать кость, как собакам… Хуже! Хуже чем собакам!
Интересно, как долго они будут устанавливать мою личность… Теперь у них такие
Раз в неделю – не чаще – мы брали портфель с документами, Костлявый брал пистолет, и мы ехали в банк получать деньги. Влас меня так запугал всякими историями о бандитах, которые постоянно следят за банками, отслеживая жертву, что у меня тряслись поджилки. Особенно на отходняках. Как-то получали миллион… Старик в своей машине следил, пристроился к нам, медленно ехал… Влас хихикал:
– Параноик, старый параноик…
– Отсиди тестеру в Киргизии, посмотрю на тебя, параноик… – рявкнул Костлявый. – Беспредельщики на каждом углу. А мы без бригады на подстраховке. Хихикает он…
– С бригадой делиться надо, – ехидно заметил Влас, – тогда и будет подстраховка…
Костлявый косо посмотрел на него в зеркальце, цокнул языком и только. Припарковались. Я отнес дипломат старику.
– Ну как оно? – спросил он. – Страшно было?
– Нет, – ответил я гордо, хотя крыша ехала, аж асфальт под ногами плавился!
Он дал мне девятьсот крон. Мы с Власом сели на автобус и поехали на точку.
– Сотню зажал, – сквозь зубы цедил Влас, – сотню зажал…
Доставили на допрос. Там был и переводчик. Улыбнулся. Справился о здоровье, самочувствии. Я давно не слышал русскую речь, тем более такую официальную русскую речь. Говорить с инспектором было проще; врать на чужом языке всегда проще. Пронырливый переводчик закрадывался в самое нутро. Это делал его безупречный русский язык. Меня даже передернуло, когда услышал, как по-домашнему он управляется со сложными и редкими словами.
– Извольте, присаживайтесь! В ногах правды нет, как говорится. А нам она нужна: правда. Понимаешь, что говорю?
Я попытался пойти в атаку, выразить недовольство, потребовать, чтоб перевели в лагерь, но голубоглазый переводчик меня осадил:
– Оп-оп-оп! А ну-ка тихо! Ты думаешь, ты где? А? Ты в центральной полиции! Понимаешь? В полиции! Отвечать будешь, когда спрашивают. А сейчас тебя никто не спрашивает. Так что сиди и жди, когда инспектор спросит, понял? Ну вот и хорошо, если понял!
Инспектор не торопился, заварил кофе (и мне плеснули в пластмассовый стаканчик), пожаловался переводчику, что никак не войти в рабочий ритм после уикэнда. Компьютер тоже медленно заводился – дышал, пыхтел, пощелкивал. Мы тянули кофе. Они говорили о каких-то повседневных делах, о чем-то, что опять случилось на Нёрребро [73] , и еще о каких-то могилах, от которых отмахнулся переводчик, поморщился, сказал, что ничего не хочет слышать об этих «мусульманских провокациях», и вслед пожаловался на легкое недомогание, трогал пальчиком пластырь на щеке, проверяя, не отлепился ли. Переводчик пробуждал во мне очень сложную гамму эмоций, которые мне не удавалось разобрать как следует (меня тошнит от него или я его ненавижу?); в нем чего-то недоставало, что-то в его образе проблескивало и гасло, как нерасслышанное слово, оттого казался он слишком искусственным. Его белое, как мукой посыпанное, лицо, вздутый прыщик под светло-коричневым пластырем, ямочки, маленький подбородок без единого волоска, мягкое образование второго подбородка (легкая сдоба сладкой жизни), шустрые презрительные глазки, длинная красная шея – все это делало его актером в моих глазах, даже прыщик, казалось, он выпустил и заклеил намеренно: произвести на меня это сложное впечатление. Ему было
73
Район Копенгагена, где проживает много иностранцев.
Начали допрос. Было много заковыристых фраз: просили назвать имена дальних родственников, учителей, преподавателей, друзей, станции в городе, ближайшую к дому трамвайную остановку… Вся легенда летела кувырком; они не верили ни одному моему слову; переводчик ухмылялся так ехидно, точно родился в Казахстане. Сил изворачиваться, убеждать их у меня не было. Хотелось сдохнуть у них на глазах, сделать им этакую гадость, а там пусть расхлебывают!
Переводчик сказал, что Красный Крест не станет рассматривать моего дела, пока мои паспортные данные и место рождения не будут подтверждены, пока достоверно не станет известно, кто я такой, пока что мои заявления не вызывали ни в ком доверия, – так он говорил, без единого слова инспектора, по собственной инициативе, и, видимо, поступал так не в первый раз, и делал он это с очевидным удовольствием, с запалом, с нервом в голосе, с жестокой обличительной ноткой… говорил, говорил, а потом сказал, что мы едем в суд… и мы поехали…
У судьи был самый настоящий парик и мантия, как у священника; он был такой старый и сухой, как деревянная маска, уже весь изъеденный тоской по загробному миру. Так стар он был, аж не верилось, что до такой старости можно дожить и еще что-то соображать. Он и молотком лупил, что все сотрясалось, даже стул подо мной. Пророкотал, как вулкан, стукнул молотком, и меня повели…
Переводчик забегал вперед, открывал двери, держал рукой и, поставив пятку к пятке, вытягивался по струнке, даже втягивал животик. Наверняка таким образом выражал свое ироничное отношение к моей персоне. А может, воображал кого-то другого на моем месте, похлопывал меня по плечу, представляя, что хлопает Путина по плечу… как знать… Возле машины, во дворе суда, возникла легкая заминка. Он предложил мне сигаретку, которую сам же дал прикурить, поднеся заботливо пламя зажигалки, и заговорил совершенно иначе, как бы неформально, почти по-товарищески:
– Жизнь в России сейчас такая трудная, так непросто там жить, – выражал он понимание. – Я понимаю, почему люди к нам едут в таком количестве, но не могу оправдать обман, воровство. Люди хотят получить красивую жизнь или легкие деньги. Но мы работали, чтобы лучше жить! Мы не строили коммунизм, мы работали ради среднего человека, понимаешь? В Дании есть такая поговорка: у нас богатых мало, а бедных еще меньше. Понимаешь, что я имею в виду? У нас есть все: демократия, социальные условия, забота о человеке, и мы еще принимаем беженцев. Но мы не можем принимать беженцев бесконечно и потому, что они не живут в своей стране так же хорошо, как мы в Дании. Это не причина. Если жизни угрожает опасность: война, преследование на религиозной основе – это причина, а не недостаток средств. Хорошая жизнь зависит от самих людей. В космос вы первыми запустили человека, и на ядерное оружие у вас там были средства, на многое были средства, гонка вооружений, шпионаж, ГУЛАГ, ВДНХ… Теперь тоже можно хороший мир построить. Это в руках граждан страны. Но они едут сюда… пляшут в кабаре стриптиз, в ночных клубах, занимаются проституцией…
– Кто? – изумился я.
Стеклянными глазами он смотрел перед собой, дым валил из его рта, как из трубы.
– Как это кто?! – очнулся. – Женщины из бывшего Советского Союза… Они все становятся этими – шлюхами… хотят купить хорошую жизнь, продавая свое тело… Они притворяются, чтобы получить от европейца то, чего они не могут получить от русского… Я их понимаю, в России ужасные проблемы: алкоголизм, СПИД, голод… мафия, война с Чечней… Поэтому они едут в публичные дома в Европу… Но Европа не резиновая, как это у вас по-русски говорится…