Благодарение. Предел
Шрифт:
Подошла Ольга.
— Что шепчешь, дедушка?
— А-а! Я-то? Молчу я. Ночь хорошая.
— Ночь — чудо, дедушка.
Между вечером и ночью, когда глаз еще не отвык от сумерек и не приноровился к безлунной тьме, шла Палага по крайней улице Предел-Ташлы. На дороге встретила старичка с пастушеской сумкой на боку, с арапником через плечо. Пропах овцами и травой. Отрадно вдохнула этот благостный запах, спросила почтительно, где живет Толмачев.
— Их тут много! А как по-уличному?
— Терентием Ерофеичем звали, по-уличному не знаю.
— Ну это Греховодник,
Только позже, расставшись с говорливым пастухом, Палага хватилась, что старик этот был Филипп, отец Василия Сынкова.
«А и хорошо, что не признал меня. Гневался за Васю… а я не виновата, хотя, может, я-то и сгубила Василия».
Береговой излучиной вышла к саманным избам, смутно белевшим во тьме.
Намаявшись в шорной, Терентий хитро поставил табуретку на легком дуновении у самой грани света и тьмы — из дверей тек свет лампы, висевшей над раскрытой книгой. Только колени да уснувшие на них руки и были видны с надворья.
Палага глазам своим не верила, что на руках человека может быть столь, зримое переплетение крупных жил и вздутий. Терентий дремал. Седой чуб затенял прижмуренные глаза.
— Дядя Тереша…
Рука, вздрогнув, коснулась усов, подвинула фуражку с оттопыренного уха на макушку. Небольшая по сравнению с широкими плечами, чуткая, красиво-хищная голова его вскинулась.
— Кому понадобился я?
— Мне. — Женский из темноты голос развеселил Терентия. Зашустрился, ощупал всего самого себя, выпрямился сутуловатый, широкогрудый, поигрывая не по возрасту бедовыми глазами.
— Вылазь из тьмы, ласковая.
Палага вошла в полосу света, повесила сумку на гвоздь, спокойно дала оглядеть себя. Была она крепкая, неизрасходованная и видная собой баба со светлой челкой над ясным челом.
Ликовали глаза Терентия, любуясь ее статью. Потянул за руку в дом, сумку прихватил, двери закрыл на задвижку.
— Палагушка… Как же? — подкошенно стукнулся коленями на земляной пол, обнял ноги Палаги, заплакал.
Плакала и она, обнимая его седую жесткую голову. Кажется, прозябла на Крайнем Севере на всю жизнь. Будто за пазуху накидала болотную из вечной мерзлоты жижу.
Тяжело ворочалось в ней пережитое, будто камнями продавливало душу до фиолетовых подтеков.
И сама Палага представлялась себе такой же остроугловатой, как и тот в ней, больно поворачивающийся мир. Ей, такой, с флюсом и зазубринами, как уложиться на стенке рядом с другими кирпичами? А быть — не миновать укладываться: отпрыгалась, отшумелась, отсвоевольничалась.
Плакала без слез, и живой глаз становился водянисто-бездонным, с обманчивой далью.
— А я думал, Узюкова… временами приходит разлучать меня с богом. Голову запрокидывает, смеется и сама же попрекает, мол, не по летам шустрый. Да рядом с духменной лапушкой мертвый песни заиграет. Греховодник я… А вот Агния (помнишь такую?) ходит соединять с богом. Она вроде за все святые границы вышла, божественнее самого бога. Жизнь у нее не жизнь: муж не муж, она не жена, а навроде кухарки. Ну ты-то как живешь-дышишь?
Многолико шла в ней жизнь. Будто общежитие в триста комнат. По тринадцать в каждой жильцов, и у всех души занедужили, запечалились, каждая на свой манер.
— На последний круг ныне вступила, дядя Тереша.
— Да что так резво?
— Комары
— Давай угощаться. Хозяйничай сама.
Осмотрела Палага кухню — посуда чистая, запах здоровый — хлебом пахнет. Ни табачной, ни водочной кислоты. И в горенке чисто, занавески на окнах. В божничном углу старинная икона в окладе, на угольной подставке поминальник.
Поминальнику Толмачевых было за две сотни лет. Все усопшие предки записаны.
— Помнишь, рвалась на землю отцов? Что же случилось? В Елисея Кулаткина стреляла?
— По глупости попал он под руку… а я за войну привыкла стрелять. Не терплю, когда со мной шутят пакостно. На войне оружием не форсили, а он зафорсился. Поверишь, как положил на стол пистоль, так и вздрогнула я каждой жилкой: будет стрельба…
Пока варилась курица на плите, Палага припоминала, как легко смахнула сама себя, а заодно и Василия Сынкова с родной земли.
Работала тогда Палага зоотехником на овечьей ферме, жила со своей дочерью Томой в саманной избе с кухней и маленькой горницей. Отара после зимней бескормицы и падежа осталась маленькая, и всего несколько овчаров вместе со своим старшим чабаном Сынковым Василием Филипповичем вполне управлялись. Ягнята день-деньской грелись на солнце в обнесенном плетняками летнике, играли около матерей, прыгая избоченившись, бодались выпиравшими из мягких кудрей рожками. А в крытой соломой зимней кошаре — матерински дрожащие блеяния только что окотившихся овец, дробный перестук двойчатых копыт суягных.
В тот субботний вечер пораньше убрались на ночь, скотники помылись в бане. И Василий собрался домой к жене Агнии и сыну Ванюшке, но видно было по всему, что дом родной неприютен стал для него. Тут Палага по-бабьему сглупила, пожалела его и себя, позвала ужинать. Да и радостно было с ним с той самой поры, как фронтовая жизнь сроднила их души, совершенно, кажется, несоединимые: он — тихий, она — часто выходила из берегов. И молчать с ним легко, глядя, как из корней ножом вырезает фигуры птиц и зверей, человеческие образы. Украшал он тогда свой новый дом в Предел-Ташле, и Палага лелеяла надежду соединиться с Василием в том доме-тереме. Была у нее одна отрада — слушать спокойную речь Василия. Обыденная и нелегкая временами жизнь как-то сплеталась корнями со светлой отстоявшейся вечностью, и верилось, что слышишь тайное бульбульканье подземных ключей под теми корнями. Грех, чтобы такой душой владела и распоряжалась крикливая Агния, как приусадебным участком. Да и рано или поздно, а Василий вышел бы из круга такой жизни, потому что при своей смиренности и терпеливости он был свободной души человек. До белого накала и довела Агнию ее беспомощность, неспособность почувствовать его душу, сродниться с нею неразделимо. Испугом хотела удержать, да промахнулась непоправимо.
Только сели за стол ужинать, к дому подъехали в тарантасе на паре лошадей. Волкодав хрипло залаял, натягивая цепь, вздыбился, кинув передние лапы на прясло. Палага вскочила глянуть, кто приехал, но Василий осадил ее, надавив на горячие после бани плечи. Набросив на себя шинель, он вышел встретить гостей.
Отец и сын Кулаткины измотали коней по вязкому чернозему, пена взмылилась на перепавших пахах. Знать, неотложные дела принудили председателя райисполкома Елисея Яковлевича хлебать киселя по раскисшему бездорожью.