Благодарение. Предел
Шрифт:
Сауров опешил лишь в первую минуту. Потом расторопно утеплил своим гарусным шарфом цыплячью шею Гольца, начал было валенки снимать, но от валенок отказался Петька. Тогда Сила навязал ему свой мешочек с вяленой молодой кониной и прямо-таки крылато вылетел из конторы, молодецки сдвинув переярковую папаху на затылок, не застегивая бекешу.
«Так, так делай, оставь их вдвоем. Потрясем ее до фундамента своим доверием! — все смелее распоряжалась Кулаткиным незнаемая прежде сила. — А не гублю ли я ее, не расставляю ли сети? — спрашивал уж не себя, а ту, хозяйствующую силу. — Не лучше ли остеречься? Что ты?! На мерах предосторожности жизнь не стоит. На доверии
За час до отъезда принес конфет Филипку, Клаве и Ольге по плитке шоколада. Поставил на стол бутылочку кизлярского коньяка. Хотел душой отдохнуть в чистом и теплом доме, да еще больше расстроился.
Непременно такая легкая, дубленая, застегнутая лишь на одну среднюю пуговицу шубейка должна быть на Ольге и такая с рыжим отсветом на глаза лисья шапочка на коротких волосах, и ноги, крепкие, сильные, в полусапожках — непременно. В таком наряде и в таком радостно-возбужденном состоянии и делают они несчастными мужиков, сами того не замечая.
— Свекор-батюшка, я на полчасика, а? — Ольга обняла его голову, дурманя незнакомыми прежде духами. — Нету у меня друзей, а с ним легко… — нежным дочерним тоном закончила она.
Самое сильное желание ее прозревал Мефодий сейчас: от радости умерла бы за него, если бы он вдруг сделал невозможное — стал бы действительно батюшкой.
— И он, и я любим тебя…
«Еще что-то такое скажет или сделает, и я убью ее». Мефодий хоть напугался тяжкой озлобленности, но в чем-то податливо надломился — убьет. Горячая гневная кровь жгла скулы. Если будет вот так же жестоко радостна, как бы делая его соучастником заговора против него же, он убьет ее.
— Ты сильный, хитрый, умный, а я глупая. И все-таки ты должен понять… есть и у меня своя черта крайняя…
— А сильно буранит, — как бы очнувшись, сказал Мефодий, вглядываясь в заснеженное окно, поднимая каракулевый воротник пальто. — Взять тулуп или не озябну в машине? — потоптался в своих белых с отворотами бурках и, не услыхав от Ольги ответа, вышел.
Колючим холодом смазал его по глазам сумеречный ветровой буран.
За воротами, припорошенная снегом по брезентовому верху, зябко вздрагивала на малых оборотах машина-вездеход. Железно скрипнув, открылась дверка, и навстречу Мефодию, крупно ворочаясь, вылезла Клава. Запахивая шубу, обдала уютным женским теплом.
Мефодий хотел было по привычке солоноватой шуткой поддеть шофера Ерзеева, но опередил голос затаившейся на заднем сиденье бухгалтера Манякиной:
— Навестили внука? Ах, какой груздь этот Филипок! А смышленый-то!
Казалось, впервые хватился Мефодий, что была эта Манякина одних лет с ним, бабушка семерых внучат. «Так и должно быть, она смолоду старуха, добродетельный сухарь, а ты другой закваски. Ты смел, не робел перед Иваном, не испугаешься и Силы, потому что ты особый человек», — сказал ему голос молодой хозяйки его души. Но он знал, что неправда, будто он особенный, просто дал себе полную волю, а душа давно уже поседела. Как дети, не уснувшие в свой час, маются, не находя себе места, так и он где-то разлучился с благоразумием своих лет. Ну и черт с ним, с благоразумием этим! Он не позволит запутать себя, измельчать в своих глазах, озлобиться на жизнь. Правду надо знать. Отозвал Клаву во двор и попросил… не оставлять Ольгу в одиночестве.
И едва успела Клава, остро блестя прищуренными глазами, согласиться блюсти Ольгу, как он почувствовал себя в жалком зависимом положении — полетел кувырком в пропасть. И оттуда, с продолжающегося полета вниз, с горькой злостью взглянул на Клаву: столько намеков и вроде бы мелкого
Речи на совещании об увеличении поголовья скота и нехватке кормов, повышении урожайности зерновых и трав (которые когда-то сам же Кулаткин истреблял с решительным размахом), жалобы на засухи и горячие мечты об орошаемом земледелии хотя и захватывали Мефодия, но без прежней цепкости.
Знакомый капитан из областного управления внутренних дел сказал Кулаткину: некогда сбежавший со своей свадьбы Иван Сынков не обнаружен среди выловленных утопленников, учтенных жертв катастрофы на транспорте и самоубийц.
Ломая неловкость, Кулаткин спросил, не искали ли Ивана-дурачка в сумасшедших домах, — вполне мог залететь туда, потому что с детства малость чокнутый и стихи сочинял с заскоком, вроде таких: «Крупной солью плачет седая борода».
Кулаткин, всесильный у себя в совхозе, сейчас почувствовал себя беспомощным. Капитан ссылался на статьи закона, а он, Мефодий, только слышал, что они есть, сам же их не читал. Всю деятельную жизнь свою руководствовался идеями и здравым смыслом. И еще решениями, постановлениями, обязательствами, указаниями письменными и телефонными.
Он сказал, похлопывая капитана по коленке, что у Ольги остался мальчик от Ивана и что сам он как отчим Ивана (можно сказать, почти отец) помогает воспитывать мальчика. И поинтересовался судьбой Сынкова по родственному чувству: все-таки вспоил-вскормил его. А капитан прав — ворошить дело не стоит.
Но тут-то усталые глаза капитана, блеснув, стали другими:
— Я не сказал — не стоит. Поищем…
Разговор с капитаном напоминал осторожное, но все более смелеющее ощупывание больного органа, который, кажется, нужно было резать. И теперь уж нельзя было понять, когда и при каких обстоятельствах заболел этот самый незащищенный, самый болезненный орган. И Кулаткин занедужил от самого нутра, от самой больной точки в сердце.
«Надо понять, что эта хворь у меня от усталости. Вернусь, и все пойдет по-прежнему. А что по-прежнему? Ах, как трудно с этими молодыми, все-то у них усложнилось, всему-то своя оценка. И сам не заметишь, как иной раз обидишь».
Но долго каяться он никогда не любил и не умел.
«Знаю себе цену. С целыми крыльями от меня не улетишь — так раздергаю, что за всю жизнь не оперишься. И с этим своевольником совладаю. Я хорош с хорошими».
Вечером смотрел кинофильм. Нервная девчонка жаловалась: сердце ее запеленговано антеннами, проводами, экранами, приемниками, магнитофонами, газетами и книгами, и будто бы из каждого пеленга бормотало самоутверждающееся всезнайство или охала растерявшаяся душа. Жизнь клокотала и бурлила, выворачивая сердце наизнанку. Девочка в короткой юбке и ее парень с длинными волосами стыдились примитивности и одномерности своих родителей, упрекали их в том, что вчера лишь хвалившие директора совхоза за волю и ум (осушил болота) ныне упрекают его (пески полезли на поля), угорают в едком чаду своей брани. Родители ужасно разволновались, вслух припоминали свою нелегкую жизнь (строили, воевали), жили не для себя, а для потомков. Молодые растерялись перед героическим аскетизмом стариков. И тут произошло примирение. Все сели в черную «Волгу» и поехали, сопровождаемые торжественной музыкой, по широкой автостраде навстречу восходящему солнцу.