Благодарение. Предел
Шрифт:
— На кого ты хвост подымаешь? Кого ты из себя выламываешь? Позавтракаем, тогда на работу. Долго за тебя старуха Тюменя будет пупок надрывать на конюшне?
Вышли вместе. Неловко опрокинутый месяц с глубоким вырезом был холоден в рассветной мгле.
— Если тебя переводят подальше на другое отделение, не рыпайся. Посмешищем становишься ты, парень: зачастил вон в тот дом. Совесть надо иметь. Поищи ее в душе, спряталась в закоулке. Ну?
— Да есть у меня совесть, маманя.
— Ну и ладно, а то уж я подумала, не развелся ли ты с нею. Докучлива жена эта самая совесть.
Над черноземами-кормильцами сгустилась беда еще с осени, сухменной и ветреной. Зима была бесснежная. Всего лишь сутки побуранило, да и то лютый ветродуй смахнул песочно-сухие снега в овраги и русла рек, сорвал с пашен и озими почву. Весною Сулак и притоки не вскрылись, не вышли из берегов, томились под черным льдом, пока он не растаял. Не капнул дождь за весну, сухую и знойную. Реки разорвались на озерца, разлученные потрескавшимися перешейками.
По-юношески горячая и безысходная тоска давила Саурова, обрезала скулы, накрепко спаяла спекшиеся широкие губы, накопила в глазах сумеречность. Сам не знал, по женщине ли маялся или от какого-то вывиха в душе. Один раз увидел Ольгу — внезапно вынесло вешним ветром из-за угла конюшни, пальто внакидку, слетело с одного плеча. Навильник сена так и вывалился из его рук. Отсиделся, угомонил жаркую сомлелость зернистым под соломой снегом — ел, пока не одеревенел рот. И до этого случая не искал с нею встреч, а теперь положил себе избегать ее за версту.
Хлеборобы глаза проглядели на зарю — к дождю или зною горит небо красным-красно? Облачко-то с платок бабий величиной, а и на него хоть молись — капни! Пятерней лазали в землю: в горячей золоподобной земле умирали всходы. В западинах еще держались на грани жизни и смерти, но и те плакали сухо, без слез.
Даже роса не выпадала ящерице напиться. Хоронились в траурных трещинах земли, красными ртами дышали тяжело. Пыль выедала исхудалой, истомившейся скотине глаза, по ревущим мордам коров — вилюжины от слез.
Вечерней зарей горюнился Сила вместе с Андрияном Толмачевым на теплых камнях Беркутиной горы, свесив ноги над птичьими норами. Андриян сутулил плечи, опустив руки, как уставший беркут складывает крылья. Пока не подъехали Ахмет Туган, Узюкова и Кулаткин, Андриян, глядя в обморочную степь, говорил как бы самому себе невеселый стариковский вздор, как сам же с усмешечкой сказал. Вроде бы не ему, Андрияну, городскому жителю, изводиться душой о земле и хлебе: не уродился в родном краю — выручат Кубань и Сибирь. Без хлеба сидеть не будут. Пошлют по разнарядке сотни шоферов с машинами.
Но почему так скучно и не по себе? Не отлажено самое главное в отношениях. Нет, не его личных отношениях с землей, он недолгожитель, скоро все узлы развяжутся. Как в медовый месяц урбанизма, индустриальная заносчивость спесиво раздувает ноздри, обжигает ли человечество снарядами землю или мчится в летающих, бегающих и плавающих машинах к новым вольностям жизни. Но наступает время, и недороды ли, теснота ли вынуждают людей глянуть под ноги — кого в развеселой жизни затоптали? Оказывается, землю затоптали.
Нынче
Сила почтительно отодвинулся, когда заявилось совхозное руководство.
Ахмет, полузакрыв глаза, ходил по темени горы вертко, как камышовый кот после суровой полуголодной зимовки. Приглушая горячий гортанный голос, говорил, не получится ли с орошением как с лесом: взялись за лесные полосы, а потом: долой лес, он, мол, экзотика, долой орошение — засоряет землю. Вот и Мефодий то сажал лес, то рубил…
— Злопамятный ты, Ахмет, как травленый волк.
— Нет зла! Нет упрека! Надо, еще раз убегу. Меня мои лесные полосы схоронят… хотя проредил их Мефодий Елисеич… Бик якши! Быль молодцу не в укор.
Ахмет начал было о том, какие изменения произойдут в психологии работников поливного земледелия, но Андриян засмеялся: какая там психология, когда всего-навсего полста тысяч гектаров дай бог оросить за два-три года! И никаких строительных колонн не ждите. Сами начинайте помаленьку…
Сауров и Тюмень разобрали и навьючили на лошадей две юрты, погнали табун кобылиц на север в межгорье за те перевалы, где вековечно расставались две сестрицы-реки — одна на полдень текла, другая — в полуночь. Следом за конским табуном потянулся яловый рогатый скот.
Тут задержанные запрудами талые воды широко и вольно разлились по низинам. Вода еще не впиталась, а травы уже зелено полезли к солнцу и, пока поустановилась жара, густо и сильно вымахали — шеи, а где и руки подпаска, воздетой к небу, не видать. Дудаки табунились безбоязненно и так густо, что наехавший по научной командировке один деятель принял тех дудаков за овец, чем и развеселил Саурова.
В этот вечер, после воскресника, случились редчайшие встречи, и шел между людьми разговор с намеками, пронзительно странный, как в сновидениях… И все это могло быть только на земле Предел-Ташлы, на берегу Сулака…
Совхозные парни, похваляясь перед девками кто силой и ловкостью, кто метким словом, пошучивая, с полудня и до вечера отложили лопатами береговой откос, выкладывали камнем, крепили дерном на случай, если в перекрываемом притоке Сулака (в реке Сакма) поднимется вода.
А девки — русские, украинки, татарки, мордовки — работали играючи под грачиный грай и крик на сочно-зеленых ветлах. За бугром рычал экскаватор, и час от часу все длиннее высовывалась его стрела, чертившая по голубизне неба.