Бог бабочек
Шрифт:
– Падай.
Покорно шагаю в дремучую, грешно-невинную зелень – и ты падаешь вместе со мной.
…После, чуть утомлённо лёжа на мне, глядя сквозь сонную тень ресниц:
– Только обещай мне… Если вдруг что, то аборт. Пообещай сейчас.
– Ты же знаешь, я… не вполне здорова в этом смысле. И пью таблетки. Так что ничего не может…
– Пообещай.
Убить твоё дитя, если я понесу его. Ребёнка от твоего семени. Нашего ребёнка – внутри моего слабого, почти бесплодного тела.
Убить чудо, если оно свершится.
Я молчу секунду. И две. И три.
– Обещаю.
Снова непонятно улыбаешься. Скатившись с меня, больно кусаешь в плечо.
– Не верю.
– Почему?
– А
День второй
A SATANA
Из солёных морей и с посыпанных пеплом равнин
Не зови меня снова – зови меня снова, хозяин.
Будь владыкой над миром людей и, как прежде, один
Снисходи до грехов, до костей, до чернил, до развалин.
Не бери мои сны по ночам – забирай мои сны.
Вспыхнет пламя на девять кругов – и ни больше, ни меньше.
Палачи и блудницы да будут с тобою честны
И не смеют спросить, в чём твой замысел. «Камо грядеши?»
Не услышишь от них, как услышал другой: эту дерзость
Не позволь им, и мне не позволь – заклинаю, позволь.
Смейся, глядя на похоть и гнев, на гордыню и леность,
Улыбайся – носящий страшнее распятия боль.
Горек дым, и солома трещит под моими ногами,
И чернеют навек лживо синие своды небес.
Твоим шёпотом сладким полно моё сердце – ты с нами,
В твою честь эти свечи, и нож занесённый, и лес,
Темнотой укрывающий алые ленточки крови,
Песнопения смерти и жажды таящий в листве.
Не ходи – приходи – ты при полной луне к изголовью,
Не зови – позови – мой обугленный остов к себе.
Пусть же камни летят, а священник целует распятье,
Пусть толпа причастится моей негасимой любви.
Поцелую и я – так же свято – колени, запястья,
Книгу лжи в светлом сумраке нимба. Хозяин, зови.
Утро встречает меня промозглым холодом. Квартира напиталась им за ночь, а тонкий пустой пододеяльник не сохраняет тепло. Одеяла у тебя нет, что весьма вписывается в образ твоего подчёркнуто холостяцкого жилища – настолько подчёркнуто, что не хватает только гигантской надписи на двери: «Я ЖИВУ ОДИН И ГОРДО ПРЕЗИРАЮ КОМФОРТ». За окном висит то ли туман, то ли какая-то белесая морось, – нечто в колорите «Волшебной горы» Манна. Затерянное местечко на краю мира – вершины, заселённые безумцами и поэтами; вряд ли случайно, что мы оба теперь здесь.
Нашарив
Если нам помогает всё-таки небо. «Странно, что Вашего Диму там молнией не испепелило, Профессор!» – покраснев, выпалила моя Вера, когда однажды узнала, что во время прогулки ты чуть не затащил меня в маленькую церковь. Я не пошла, потому что среди икон и свечей мне всегда как-то неуютно.
И ещё – потому, что впервые ту церковку тебе показала Марго.
Очень многое тогда сводилось к Марго. Если не к Марго, то к Насте. Если не к Насте, то к Дине – тонкой, похожей на эльфа учительской дочке с волосами цвета пшеницы и увлечённостью танцами. Если не к Дине, то… Снисходительно улыбаюсь своим мыслям. Можно долго тянуть список, но сейчас всё это так неважно, что кажется почти смешным, – хоть смеяться и было бы неуважительно.
Ты мирно сопишь, повернувшись набок, ко мне лицом. Вчера мы уснули в обнимку – честь, которой я и не мечтала удостоиться; по крайней мере, в первую же ночь. Я уткнулась носом тебе в грудь, ты собственнически положил на меня ногу – блаженно-тёплая тяжесть, – и, кажется, мы оба не заметили, как провалились в томное забытье. Хочу прижаться к твоему сонному теплу, но не осмеливаюсь: вдруг разбужу. Ближе к утру ты стал вздрагивать, метаться и в итоге совсем отодвинулся от меня – то ли из-за алкогольного жара, то ли из-за кошмаров. Они у тебя всегда были изощрёнными – причудливо, с бестактностью кривого зеркала отражали, как ты мучил себя и других. Ты вздрагивал во сне и раньше (до сих пор у меня было два случая убедиться в этом), но – без пугающих судорог, когда то бедро, то рука, то мышца на спине будто живут своей одушевлённой жизнью, в разладе с целостью твоего тела. Весь остаток ночи я, до конца не просыпаясь, в тревожной полудрёме гладила тебя, пока ты сотрясался в этих судорогах, и не знала, что делать.
Слишком тесные отношения с алкоголем, ядовитыми парами проникшие в тебя? Думаю, не только и не столько они. Ты по-прежнему себя терзаешь – истерзал так, что скоро не останется живого места. Терзаешь иногда (часто?..) за дело. Иногда – нет. И бедные нервы не понимают, что происходит: почему тело вынуждено шутовски подражать судорогам души.
Зов плоти не смолкает: я голодна, и хочется в туалет. Хочется ещё много чего – приготовить тебе завтрак, пока ты не проснулся, и умыться, и при свете дня взглянуть на военный городок, укрывшийся в чаше из гор; но оторваться нет сил. Я смотрю на тебя и тихо плавлюсь в блаженстве – так давно я не могла смотреть на тебя. И никогда раньше – на тебя во сне, вот так долго.
Изредка ты всё ещё вздрагиваешь, но уже не так неистово, как ночью. Твои глаза увлечённо движутся под веками – вот бы твой сон был интересным, но лёгким, без кровавых копаний в собственном подсознании. Я хочу подарить тебе такой сон.
Поддавшись глупому порыву, начинаю считать твои ресницы (и зачем тебе, мужчине, такая пушистая роскошь?.. – явно не меня одну мучил этот вопрос); сбиваюсь на шестом десятке, не разобравшись даже с чащей одного глаза. Вот это да.
Иногда ты хмуришь лоб и мелко, прерывисто вздыхаешь, точно и во сне решаешь какие-то смысложизненные вопросы. Уютно обнимаешь ногами пододеяльник и с кошачьей упругостью скользишь по нему бедром, стараясь устроиться поудобнее. Пару раз мягко ощупываешь подушку рукой; улыбаюсь – мне тоже нравится находить на подушках прохладные участки, когда под утро постель прогревается теплом сонного тела. Я уже не смотрю, а созерцаю, с безмятежностью дзен-буддиста проваливаясь в неподвижную красоту минут.