Богатырское поле
Шрифт:
Скоро понял Нерадец, что атаман — тот же князь. Атаман всей ватаге и голова, и судья. Все, что ни натаскают калики, атаман себе забирает. На дело атаман не ходит, пьет мед, с милостниками из калик играет в кости. Хорошо атаману!..
Вот тут-то и подумал Нерадец: а чем он хуже?.. Только рано еще было Нерадцу в атаманы: ни годами, ни силенкой не вышел. «Ладно,— решил он,— подожду, коли так». И год ждал, и два. Шла ватага из Киева в Холм, из Холма в Полоцк. Что ни пройдут калики — крадут, бражничают. А атаман радуется — есть питье,
В те поры и повстречайся Нерадцу монах по имени Минсифей. Вольный монах,бражник и сквернослов. Из тех, что в ватагу не идут, в монастырях не живут, а бродят по белу свету, глядят, где что плохо положено. И сказал Минсифей Нерадцу:
— Дурак ты, Нерадец! Взгляни-тко на себя: молод, косая сажень в плечах. А у атамана твово в поясе — золото.
— Ну и что? — вытаращился Нерадец.
— А то что умный поймет, зато дурак не разумеет,— терпеливо пояснял Минсифей.— В золоте — сила. А у кого сила, тот и князь.
Хорошо сказал Минсифей, слова его, что зерна, упали на добрую почву. И взросли они в сердце Нерадца богатой жатвой. А ежели хлеба созрели, тут уж гляди, как бы не передержать — не то осыплются семена, пересохнут стебли, падут под напором ветра.
Давно не брал Нерадец в руки топора, думал — отвык уж. А тут достал его из мешка, примерился к рукоятке — в самый раз. И отправился к атаману. Атаман спал, и Нерадец подумал, что нехорошо рубить спящего. Но потом прикинул: а ежели разбудить, как еще обернется? И не стал будить — ударил спящего. А после раздел его, пошарил и — впрямь: в поясе колечко к колечку, сережка к сережке. Помог ему Минсифей!
— А из той ватаги я ушел,— сказал Нерадец.— Свою-то уж после собирал...
Слушая атамана, Аленка зарывалась в сено, от рассказов его немела. А Нерадец придвигался к ней ближе, обжигал губы хмельным дыханием.
— Пусти, пусти! — отбивалась от него Аленка.
4
На мосту через Неглинную застрял воз — попало колесо меж досок, провалилось по самую ступицу. Хозяин неистово стегал лошадь кнутом по тощему крупу. Лошадь напрягалась изо всех сил, но, хоть и помогали случившиеся поблизости мужики, воза вытащить не могла.
В ту пору подъехал к мосту Радко-скоморох.
— Что за беда? — спросил он у собравшихся.
— Телега застряла. Хотели вытащить — силенок не хватает.
— Дайте-ка я попробую.
Радко подошел к телеге, постучал лаптем по оси, похлопал лошадь по холке — она так и потянулась к нему теплыми губами («Ну-ну!»),— тут посмотрел, там. Подлез под задок, привстал, согнувшись. Ступицы приподнялись над настилом, колесо само пошло.
Мужики хлопали руками по бокам, дивились скомороху:
— Ровно твой ведмедь!
— Вот силища-то-о! — протянул хозяин воза.— Да кто ж ты такой будешь? В городе не встречал, окрест тоже видеть не доводилось.
— Скоморох я,— ответил Радко.— А зовут меня Радко, вон моя повозка с медведем. А в повозке сын Карпуша да горбун Маркел. Секретов у меня от
— А меня зовут Овчух. Говядарь я и живу под горой, у самой стены, во-он там. Двор мой не велик, ни бретьяницы, ни чашницы, но для тебя, добрый человек, место найдется.
— Не дом хозяина красит, а хозяин дом,— ответил Радко.— Спасибо тебе, Овчух, за гостеприимство. Эй, Карпуша! — кликнул он сына.— Правь сюды кобылу.
Народ расступился, первым пропуская скоморохов возок. На медведя поглядывали с опаской и любопытством. Маркел, свесив кривые короткие ноги с задка, строил прохожим смешные рожи.
— Скоморохи приехали! — бежали впереди возка ребятишки.
На берегу Неглинной вкривь и вкось, словно грибы на лесной поляне, проросли темные от дождей избы посада. Овчух жил с самого краю; во время половодья вода подступала под венцы его избы, иногда вползала во двор. К самой реке спускался ветхий плетень. За плетнем был огород. В огороде светло зеленела капуста, хлюпала па редкой волне привязанная к столбику однодеревка. В однодеревку были брошены весла и сеть.
Ворота подались с тяжелым, раздирающим душу скрипом. Радко въехал вслед за хозяином во двор, привязал лошадь к балясине покосившегося крыльца.
Овчух, как бы извиняясь, сказал:
— Избу еще мой тятька рубил.
— Да,— по-хозяйски оглядел Радко.— Венцы-то покрошились. Новую ставить пора.
— А где он, лес-то? — отозвался Овчух.— Ране лес общий был — руби где хошь и сколь хошь. А ноне все, что ближе,— князево, что подале — княжих милостников, огнищан да тиунов. Ни леса, ни бортей — знамена повсюду расставлены. Как жить-то?
— Трудно,— согласился Радко.
Много земель исходил на своем веку скоморох, и везде одно и то же: нет житья мужику, давят на него и князь, и бояре, и церковь, и монастыри. Да и то ладно бы, но ведь еще и усобица. Порядок был на Руси при Мономахе, князья сидели в своих вотчинах тихо. Разве только половцы нагрянут. Но до северных земель они не доходили... А нынче и русские князья что твои половецкие: жгут посады, людей в рабство продают — своих же мужиков.
Овчух жил в избе один как перст: ни жены, ни детей. Оттого, знать, и не прибрано, лавки покосились, потолки покрылись толстым слоем копоти. В окна, затянутые пожелтевшим бычьим пузырем, едва сочился скупой свет.
Одному Овчуху скучно — вот и радовался он любому заезжему человеку: как-никак живая душа.
— А два дни назад заходили к нам калики,— рассказывал он, старательно сметая с лавок присохшую грязь.— Много было божьих людей. Тоже жаловались. Тяжко, сказывали, жить стало в Суждале да во Владимире — не прокормиться подаянием. Церкви, слышь-ко, пограбили, попов побили, веру забывать стали. Разбой среди бела дня...
Перейдя на шепот, добавил:
— Князья, сказывают, тоже балуются. Людей в железа заковывают, бросают в порубы. Так ли это? Из Суждаля ты...