Боговы дни
Шрифт:
Но это понимание пришло много лет спустя, а тогда в послевоенной сибирской деревне на его малой родине были другие боги. Появлялись новые трактора и комбайны, первые личные мотоциклы, фотоаппараты, радиоприёмники, и по этим радиоприёмникам сообщали о том, как человек создаёт первый лазер, первую атомную электростанцию, запускает первый искусственный спутник Земли… Он с жадностью слушал эти новости, часами пропадал в колхозных мастерских, заворожённо глядя, как ремонтируют трактора, а когда отец купил мотоцикл «Ковровец», фактическим его хозяином стал он, Володька, дневал с ним и ночевал. Для него, как и для миллионов его сверстников, божеством стали наука и техника — с детства и на всю жизнь.
«Учись, сын, — говорил ему отец, сельский учитель физики, свято веривший в просвещение и научно-технический
Но была в этом его юношески-бездумном атеизме пара маленьких трещин. Первая — отец, при всей своей увлечённости физикой человек широко мыслящий. Однажды, прочитав в учебнике, что Земля зарождалась из хаоса космической пыли, он, Володька, спросил отца, как такой сложный, красивый мир, где всё рационально и продумано, мог возникнуть из кучки пыли, из беспорядочного движения частиц, сам собой? Тот хитровато улыбнулся, ответил уклончиво: «Дом построить — и то инженер нужен. В Бога не верю, но в Высший Разум верю». И Володьке при этом привиделись проступающие в небесах, бесконечно далеко в глубине Вселенной, контуры огромного, похожего на человеческий, мозга, который дышал, пульсировал и выбрасывал из себя куски всевозможной материи.
Другой «трещиной» была мать. Полуграмотная крестьянка, она верила той тихой и непоколебимой верой, которая когда-то жила в каждой русской женщине — верила, как дышала. Несла эту веру в себе, никому не навязывая, крепко и молчаливо, как отзвук благовеста той ушедшей России, что в девятьсот семнадцатом году растоптали комиссары. И никакой культ просвещения, которому поклонялись муж и сын, никакие безбожные лозунги не могли пробить эту броню, коснуться её души и оставить хоть какой-то след. В церковь она не ходила, потому что их деревенскую церковь разрушили ещё в тридцатые, икон дома не держала, потому что в семье советского учителя это было бы неслыханно, но церковные праздники по-своему соблюдала. Наводила порядок в доме, на Рождество, Пасху и Троицу не делала серьёзной работы, а на Крещение на дверях избы рисовала мелом крестики. А когда он, Володька, подсмеиваясь над темнотой матери, шутливо спрашивал: «Мам, а где же Бог, если спутник летал и его не видел?», спокойно отвечала: «А Бог, сына, не каждому покажется…» Её вера ничем не касалась ни мужа, ни сына, у которых из-за этого могли быть большие неприятности. Исключение составлял лишь один день в году — Пасха.
В деревне встают рано, но в этот день мать вставала ещё раньше, до света. Собирала на стол — маленький кулич, несколько крашеных луковой шелухой яиц, нехитрая закуска — и будила мужа с сыном. В окна только начинал заглядывать розово-нежный апрельский рассвет, а они уже сидели за столом — в такую рань можно было не опасаться, что кто-нибудь зайдёт, увидит их куличи… Отец наливал по полстопки водки матери и ему, Володьке, поднимал свою полную и с озорной искринкой в глазах говорил:
— Ну, Христос Воскрес!
— Воистину Воскрес! — отвечали Володька с матерью.
Семья была дружной, и они, «полуверующий» отец и неверующий Володька, делали это из уважения к верующей матери. А она очищала крашеное яйцо, резала на три части и давала каждому его дольку…
Они сидели, не включая света, разговаривали о своих делах, а горница, словно сотворяясь из отступавших сумерек, медленно наполнялась светом разгорающегося утра. Вспыхивали горшки с геранями и белые тюлевые занавески на окнах, падали на свежепобеленные стены тёплые солнечные пятна, сначала робкие, потом всё крупнее, ярче. Комнатка наливалась солнцем, к ним в дом тихо входило Светлое Христово Воскресенье. Когда оно окончательно становилось днём, они вставали и расходились по своим делам, но Володьке, воспринимавшему всё как забавный ритуал, этот день уже до самого вечера казался необыкновенным… И это ощущение осталось на всю жизнь.
А жизнь шла дальше. Он закончил школу, положил в облезлый отцовский чемоданчик-балетку выходной лыжный костюм и с отчаянной решимостью солдата, бросающегося на дзот, поехал в город поступать в вуз. И… поступил, к большому
Из мира тележного колеса он шагнул в мир высоких знаний, о котором столько мечтал, и этот мир — почтенные профессора физического факультета, неумолимо точные формулы, новые городские товарищи — затмил для него всё… А через пять лет, упрямый и способный, он закончил университет, распределился в один из НИИ и, женившись и осев в городе, сам стал частью этого мира.
В этом мире, разумеется, Бога не было, его обитатели признавали одну материю и закономерности её развития. Здесь верили и поклонялись цифрам и фактам. Исследовательская практика быстро приучила Владимира Ивановича к тому, что любое явление жизни можно обсчитать и, построив соответствующие кривые, выразить в соответствующей формуле. Так его научили, так он, ничтоже сумняшеся, и думал — вместе с коллегами по работе и всей советской наукой.
Но время летело, с годами, размышляя о жизни, он начал сознавать, что не всё в ней укладывается в чёткую формулу и красивый график. Оказалось, есть масса вопросов, на которые любезная его наука не может дать ответ. И не потому, что «ещё не пришло время», а потому, что зашла в тупик. Уже в семидесятые в институтских курилках начали поговаривать о таинственных «чёрных дырах» Вселенной, где исчезает материя, о том, что современная теория Большого взрыва — по сути то же самое, о чём говорят, например, древнеиндийские Веды, что сама теория Дарвина, на которой построена вся концепция развития органического мира, имеет большие натяжки…
Таких разговоров, противоречивых фактов становилось всё больше. И в нём, кандидате физико-математических наук, специалисте по полупроводниковым кристаллам, зашевелился червь сомнения: а так ли непогрешим этот диалектический материализм? В глубине его существа стало зарождаться ощущение, что, кроме цифр и фактов, там, дальше, где кончаются ограниченное человеческое знание и законы природы, в мире естьещёнечто. И когда он думал об этом «нечто», ему почему-то вспоминалось пасхальное апрельское утро, их бедная деревенская изба и медленно наполняющее её торжествующее солнце.
* * *
Когда Владимир Иванович пришёл домой, сразу почувствовал запах выпекавшихся в духовке куличей — завтра они ждали гостей, жена с утра хлопотала на кухне, готовила праздничный стол. И весь оставшийся день в квартире стоял волнующий запах праздника.
В этот день он больше никуда не ходил: сидел дома, выполнял мелкие хозяйственные поручения жены, прислушивался к долетавшему в форточку далёкому колокольному звону и ждал наступления Святой Ночи. У него давно вошло в привычку посвящать предпасхальную субботу занятию, которое посчитали бы странным как атеисты, так и верующие — он «разглядывал жизнь». При этом ни с кем — ни с женой, ни с сыном, который уже жил отдельно своей семьёй — этими своими размышлениями не делился. Праздно бродил по комнате, смотрел в окно на мелкий дождик, который вдруг сменялся пушистыми, до краёв заполнявшими серый мир белыми снежинками, на мокро блестевшие, недавно освободившиеся от снега крыши, вглядывался в этот последний перед Светлым Христовым Воскресением день. Размышляя над тем, что произошло в Иерусалиме две тысячи лет назад, старался разглядеть в нём что-то особенное, пасхальное.
Особенным, наполненным ожиданием чуда ему казалось всё — и порхающие в воздухе снежинки, и островки исчезающих сугробов на газоне под окном, и тикающие в комнате часы, секунда за секундой отсекающие оставшееся до Воскресения время.
…Да, с тех пор, как у него впервые появились сомнения в атеизме, он прошёл большой путь. Когда в конце семидесятых возникла мода на церковь, эти сомнения получили подкрепление. Уже некоторые сотрудники НИИ, кто из любопытства, кто, бравируя «оппозиционностью режиму», похаживали на Пасху в храм, а потом в институтских курилках небрежным тоном рассказывали, как милицейское оцепление оттесняло толпу от церковных ворот, как они «пробивались», «прорывались» и всячески боролись за свободу совести… Пошли разговоры о том, что такие великие учёные и безбожники, как академик Павлов и даже сам Дарвин в конце жизни становились верующими…