Боговы дни
Шрифт:
— Ничего-о…
Пашка шёл сзади всех, смотрел, как покачивавшиеся в руках взрослых чемоданы и сумки скользили днищами по головкам ромашек, метёлкам голубоватой полыни и думал: «Я — в Спасском! Здорово!».
* * *
Они прошли переулок между огородами, где в тёплой пыли купались воробьи, вышли на широкую деревенскую улицу и сразу свернули к небольшому домику. У домика была серая тесовая крыша, голубые ставни и палисадник с белёным штакетником, на который навалились ветки такой же, как и у бабы Маруси, развесистой черёмухи. Дед Миша толкнул весело
— Мои-то родныя!
Снова начались поцелуи.
— Здравствуй, сестричка (чмок!)… здравствуй, моя милинька (чмок!)… Коля, здравствуй (чмок!)…
Бабушка захлюпала носом…
Пашка, всю дорогу мечтавший увидеть Спасское и бабу Катю, вдруг оробел, застеснялся и пытался спрятаться за деда.
— А де мой-то родной… иди, моя… знать-то вырос… — баба Катя притянула его к себе изработанными, в выпирающих жилах руками, и он ткнулся носом в ее пахнущий мукой и топлёным маслом передник…
Откуда ни возьмись, появились бабы Катина дочь Лена — девушка с длинной тёмной косой, и ещё одна Пашкина бабушка — баба Шура. Все обнимали, целовали и тискали Пашку, и, вконец запутавшийся в своей многочисленной, вдруг свалившейся на голову родне, он почувствовал себя окружённым такой любовью, что в ушах пошёл тихий звон.
У него пошумливало в голове от счастья, когда баба Катя повела его в полутемные сени, вынула из накрытого полотенцем эмалированного таза золотистую, ещё теплую, облитую маслом шаньгу и протянула ему:
— Ешь, моя!..
И когда Лена повела его во двор, и он, с надкусанной шаньгой в руке, увидел чудесные сараюшки, стайки и поднавесы и ходивших везде красивых белых кур. И большого разноцветного петуха с прекрасным, переливающимся на солнце лазоревым пером в хвосте. И собаку Тузика, который не стал на него лаять, а сразу принял за своего…
И когда они с дедом пошли на речку глядеть долгожданных гусей-лебедей… Они открыли почерневшие от солнца и дождей воротца в огород и вошли в чудесный мир. Он раскатился во все стороны: широкими огородами с молодой зеленой картошкой и воронами на изгородях, заречным лугом со светлой точкой пасущегося телёнка, поднимающимися за лугом, одетыми берёзовым лесом и утренней дымкой пологими горами. Голубея, они убегали вдаль, как на бабы Марусином ковре… А далеко впереди на конце огорода виднелась заросшая жалицей изгородь и калитка на речку, и к ней прямо от Пашкиных ног убегала тропинка. Оттуда, с невидимой речки, о которой Пашка мечтал с самого Томска, долетали гогот, хлопанье чьих-то крыльев.
— Слышишь? Это гуси-лебеди! — сказал дед.
И тогда Пашка, распираемый каким-то ещё не знакомым ему восторгом, побежал в этот мир. Он бежал и чувствовал, как бьют по ногам сырые от росы, уже подрастающие картофельные плети, как увесисто ударил в лоб какой-то огромный жук… Он бежал к своей речке, где плавали живые гуси-лебеди, к голубым берёзовым горам, в лежавшее перед ним огромное лето. Лето, которое по-настоящему только начиналось.
Андрюшка в «Солнечном городе»
В центре Томска на улице Ленина, там, где сейчас
В те времена деревянные районы только начинали пробиваться островками «хрущёвской» застройки, и наша усадьба мало чем отличалась от тысяч других старинных томских усадеб с такими же ветхозаветными сараями, пышными лопухами и запахом колотых дров. Но она была единственной и неповторимой, потому что для нас, дворовой ребятни, с неё начинался большой мир. Она, мир малый, его заменяла.
У нас не было смартфонов и компьютерных игр с монстрами — у нас был двор. Для шантрапы дошкольного возраста он действительно был огромным, как белый свет, некоторые из нас могли заходить под листья росших у сарая гигантских лопухов почти не сгибаясь. Кроме дома, во дворе имелись два жилых флигеля, буйно разросшиеся яблони, вербы — для нас настоящие джунгли. На задах у забора безмятежно дремали высоченная конопля, дровяные поленницы, грядки с луком, а в заборе зияла дыра в соседний двор на Советскую. В таком месте сам Бог велел играть в войну, прятки и догоняшки, чем мы и занимались.
Но больше всего мы любили громадный старинный сарай, наверное, бывший каретник, молчаливый, таинственный и такой же до костяной твёрдости иссохший, как и сам дом. В нём был длинный тёмный коридор с паутиной на стенах, с дверьми от ячеек жильцов, где хранились дрова, а в погребках стояли кадки с квашеной капустой. Бывало, играешь в прятки, забежишь в этот коридор из солнечного дня и канешь в его пахнущую пылью и столетним деревом темноту, как в омут. Сначала ничего не видишь, потом глаза начинают привыкать. Входит тоже ничего не видящий голящий, ощупывает стены, сослепу проходит мимо тебя, и ты, опережая его, с победным воплем выскакиваешь назад в сияние дня и мчишься к условленному месту застукаться.
Особым нашим расположением пользовалась просторная плоско-покатая крыша сарая, раскинувшаяся между небом и землёй, как второй двор. Мы бегали и играли на ней, как на земле. Хорошо забраться поближе к облакам, пробежать, гремя ржавым железом, до края кровли и заглянуть на зеленеющие глубоко внизу, ставшие вдруг такими маленькими лопухи! Хорошо где-нибудь в мае просто лежать на этой уже тёплой крыше и смотреть на окружающий мир, на притихший под весенним солнцем двор, в котором желтеют дымки цветущих верб, горят огоньки первых одуванчиков! Простучит на Советской трамвай, и снова тишина…
С крыши видно всю нашу вселенную: соседние дворы с такими же старыми домами и сараями, голые ещё огородики в ямках от прошлогодней картошки, пустыри, летом превращающиеся в леса крапивы и чертополоха… Из этих пустырей и огородиков поднимается в небо огромная кирпичная труба (котельная бани на Советской), возле которой, как начинает вечереть, повисает, загадочно смотрит на нас из своего космического далека полупрозрачная луна. И куда ни взгляни — море таких же деревянных домов и сараев: старинный, привольный, ещё не привыкший к асфальту и железобетону Томск.