Боль
Шрифт:
Мурзилка, уткнувшись лицом в скамейку, мысленно вел отсчет секундам. Он прикинул: всего-то надо сосчитать до ста, самое большее до ста пятидесяти, а там… Он не открыл бы глаза ни за что на свете: во-первых, знал, когда не смотришь, время проходит быстрее, а во-вторых, как это — смотреть, когда смотреть страшно?
Над головой натужно завыл ветер, и Мурзилка понял: мост. «Эх, тюхи-патюхи!» — нехорошо подумал он о часовых и зарадовался. Но тут же что-то оборвалось внутри, привиделся вяз на Первомайской, дом, знакомый до самой малой расщелинки, мать, распростертая на полу под образами в молитве, о нем, непутевом…
— Руки на борта! — скомандовали в рупор.
Венка, привстав на колено, ошалело заработал веслом.
— Руки на борта! — повторили с угрозой. Тут же торопливо застучал пулемет и от берега, нудно просвистев, протянулись над лодкой, малиновые нити трассирующих пуль. Затарахтел мотор, и через минуту — толчок, сноп брызг, мелькающий перед глазами багор.
Венка робко взглянул: хмурый боец направлял автомат ему в грудь; на носу моторки нарядно поблескивал станковый пулемет.
— Поднимайтесь! — мрачно проговорил боец.
Мурзилка был ближе. Ухватившись за поручни, торопливо перешагнул, подал руку Венке. Тот брезгливо отмахнулся.
Уже стоя на палубе моторки, степенно отряхнул штаны, кашлянул и вдруг, выпрямившись, двинул Мурзилку кулаком под скулу: «Проститутка вшивая!» Мурзилка, испуганно ойкнув и нелепо замахав руками, свалился в воду.
Тут же Венка почувствовал, как ему на лопатки будто плеснули кипятку; в глазах потемнело.
За окном робко разливался сиреневый рассвет.
Они сидели на полу около весело гудящей «буржуйки». Над ней, развешанная на веревке, исходила паром Мурзилкина одежда. Венка скребся спиной об косяк: не давал покоя рубец от шомпола. Он то и дело зевал: ужасно хотелось спать. Мурзилка, завернувшись в провонявшую дымом шинель, откровенно дремал, жалостливо всхлипывая во сне и пуская слюну.
За столом, весь в ремнях, начальник караула кричал в трубку:
— Алло! Товарищ первый! Докладывает седьмой. Так точно, разобрались! Пацаны… У старшего брат в Сталинграде… Так точно, через Горький, по Волге… Понимаю! Я тоже Считаю, рано! Так точно, товарищ первый!
Начальник караула положил трубку. Позвал громко: «Тимофеев!» Когда в комнату вошел хмурый боец, сказал устало:
— Напои ребятишек чаем, Тимофеев. Утром из Горького рейсовый придет, обратись к капитану, пусть возьмет на буксир. А то своим ходом против течения сколько они шлепать веслами будут? Кожи на руках не хватит…
Глава одиннадцатая
МАТЬ
Соне дали выходной, первый за все лето. Не зная, как лучше распорядиться свободным временем, решила как следует выспаться. Однако по привычке проснулась рано. Затеяла стирку.
Пока согревалась вода, присела на порожек крыльца, задумалась чуточку.
Бывало, любила она банные дни. Конечно, доставалось, как же иначе… Но это не огорчало, потому как ни в какие другие не выпадало на ее долю столько
Андрюша после школы — никуда. Свою обязанность привык исполнять с малолетства — матери белье на пруд подносить. На пруду, под вербами — мостки. И прорубь всю зиму. Белье от прудовой воды течет по рукам будто батист…
Соня зажмурилась от выплывшего из-за облачка солнца и увидела… присыпанный сверкающим снегом пруд, волнистую полоску леса на том берегу, просторное небо. Она — молодая, быстрая — стоит на мостках, ловко помахивает вальком. Звонко переговариваются, сбегая с мостков, ручейки, плещется в проруби солнышко. Подбоченясь, стоит на берегу Андрюша. Радуется и солнцу, и снегу…
Зашлось сердце. «Хоть бы одним глазком взглянуть на него, ненаглядного! Хоть бы самую малую весточку принесла птица залетная!..»
Вернувшись с пруда, развешивали белье. Из дому выходил другой помощник, Веня. Важно, как большой, спускался по ступенькам крыльца с нанизанными на бечевку зацепками. Право закреплять белье не уступал, хотя до веревки доставал только на цыпочках.
Конечно, было нелегко с троими мужиками. Но ни за что на свете не отмахнулась бы она от неисчислимых своих забот, лишь бы повторился миг, когда муж принимал из ее рук свежее белье. «Не пойму, Соня, — обычно говорил он, разглаживая на груди рубаху, — откудова в нашей избе ветром пахнет?» — И тут же умолкал; стеснялся говорить ласковые слова.
По молодости ей хватало. Много ли женщине надо? Посмотри лишний раз, приголубь добрым словом — и растает бабье сердце.
Нонче корила себя: скупилась на слова, на ласку. Думала, не ко времени. Только теперь, когда нет ее сокола, открылось ей: понапрасну не страшись растратить хорошее — не убудет. «Хоть бы на денек вернулся мой сердечный! Всю бы расплескала себя радостью! Все бы отдала, что утаила по неразумению!»
С улицы постучали…
Не иначе нищий. Много их развелось, горемычных, не раз за день постучат: то сирота обездоленный, то старец бездомный, то молодец с выставленными напоказ следами войны — поесть охота всем одинаково…
Вспомнила: с вечера оставалось немного картошек в мундире — на утро сберегла. «Подам одну, коли нищий…» — решила и пошла к воротам.
На улице — почтальон, богом обиженный Кеша, протягивал трясущейся рукой письмо.
К невзрачным треугольникам она привыкла, присмотрелась, их и сейчас — целая сумка у Кеши. Он протягивал, скалясь, добротный конверт. Такие приходили перед войной от Андрея, когда он стал командиром. На сером красиво и спокойно выделялись красные герб и марка с кремлевской башней. Портила конверт смазанная неаккуратной рукой надпечатка «Проверено военной цензурой».
— Картошенку вынесть, Кеша? — спросила Соня просто так, поглощенная и конвертом, и почерком, совсем незнакомым.
— Не-е, тетенька! Я сытый во как! — Кеша сделался серьезным и провел рукой по горлу.
— Ну и бог с тобой… — Соня тихонько прикрыла ворота.
«Об Андрюше?» — подсказало сердце, и она, в сомнении — радоваться ли? — перекрестилась, надеясь этой шаткой мерой отвести худое. Вскрыла. Выпал лист. Второй… А вот и карточка! «Андрюшенька! Сыночек! Родненький мой! Счастье-то, счастье какое!»