Большой марш (сборник)
Шрифт:
Отец был расстроен: товарищи его один за другим уходили в армию, а его держали в техникуме; в связи с военной обстановкой там ввели новую учебную программу, шел расширенный набор студентов из десятиклассников. Сам отец полагал, что его держат напрасно, в техникуме могли бы обойтись и без него, на фронте он гораздо нужнее.
Призвали его поздней осенью, в конце октября. Уже были взяты немцами Брянск, Орел, Курск, в сводках мелькали названия близких к Москве мест и городов, даже днем над городом в низком облачном небе появлялись немецкие «юнкерсы» с желтыми крыльями; городские заводы спешно уезжали на восток, в том числе и авиационный, война уже не казалась скорой, а победа – легкой, и уже столько было инвалидов, увечных, погибших и таких, о ком давно не было вестей. Общее настроение было тревожным, подавленным, даже мрачным. Но отец собирался на фронт без уныния, настроение его было таким, как будто поражения наших армий –
Ему надлежало явиться на призывной пункт рано утром, а вечером, расположившись на диване с цыганской иглой и нитками, он латал свой рюкзак. Он ездил с ним на рыбалки, а теперь должен был положить в него те немногие вещички, что забирал с собою на фронт: пару теплого белья, шерстяные носки, эмалированную кружку, железную ложку, складной нож, сделанный им самим из куска ленточной пилы. Он протыкал толстой иглой брезентовую ткань, продергивал нитки и разговаривал с мамой про войну – как и что будет дальше. Я лежала в кровати, мне надо было уже спать, но разве я могла уснуть в такой вечер, в последний отцовский вечер дома? Я прижмуривалась, чтоб было похоже, будто я уже сплю, а сама внимательно слушала их разговор. Отец был уверен, что для немцев уже настал предел в их продвижении, слишком много потеряли они войск, танков и самолетов, и скоро их отбросят. Им не выдержать зимы в наших краях, ни одна иностранная армия не могла стерпеть русские морозы, а эта зима, по всем приметам, будет исключительно суровой. Мама не соглашалась: наши потери еще больше, побывавшие на фронте говорят – танков и самолетов у нас почти нет, немцы вон уж куда подошли, под самую Москву… Курск уже наши оставили, а от Курска до нас двести километров, – что им эти двести километров, двадцать минут лёта на их бомбардировщиках, один рывок танками, они наверняка и Воронеж захватят… Отец смеялся: не впадай в панику! Был у них перевес, верно, они внезапно напали, теперь это кончилось, силы сравнялись, у них уже на исходе, а наши – наоборот, только разворачиваются, сибирские дивизии еще не тронуты, дальневосточная армия целехонька стоит. Вот двинут оттуда армии… Воронеж им взять? Да ты что, в уме! За Воронеж наши, знаешь, как драться будут? Такой крупный центр, узел стольких дорог, штабы и склады всего юго-западного направления здесь… Чтобы захватить Воронеж – прежде надо Дон перейти, а Дон – труднейший водный рубеж, неодолимая преграда…
– Днепр ведь они перешли.
– Так то когда было – в пору их самого высшего превосходства. Теперь такую реку им не перешагнуть. Не позволят им это сделать!
– А если они все же дойдут?
– Не думай ты даже об этом, не держи в голове. Не может такого быть, понимаешь ты это?
Они разговаривали долго, отец решительно отметал все мамины опасения и не оставил нам никаких распоряжений на случай, если сбудется плохое. В маминых разговорах и спорах с папой всегда бывало так: мама отстаивала свои соображения и вроде бы оставалась при них, но это только внешне, а внутри себя она под конец все же принимала взгляды и мнения отца. Так произошло и в последнем их разговоре: папина убежденность оказала свое действие, он все-таки убедил маму, что страхи ее напрасны. Маме и самой хотелось в это верить – что немцам в Воронеже не бывать. Вот почему мы с мамой так растерянно, неподготовленно себя вели, когда действительно явились немцы и город оказался в их власти, и особенно потом, когда они приказали жителям выселяться вон из города, и нам пришлось, как и всем, тоже оставить свою квартиру и уходить. Мы ничего не сделали, не успели, не сообразили, чтобы спасти хотя бы часть папиных книг, его бумаги, чертежи, тетради с расчетами. Унести их с собою было невозможно, но мы могли их закопать где-нибудь в землю или завалить старьем, рухлядью в нашем дворовом сарае. Многие так делали со своими вещами, – прятали, закапывали. У многих они пропали, но у некоторых сохранились. Может быть, повезло бы и нам, и папины бумаги остались. Но теперь от них нет ни странички, ни клочка, ни обрывка…
Понимала ли я в этот вечер папиных сборов, что мы с мамой, возможно, видим его последние часы, что война может взять его навсегда, как уже взяла, поглотила многих? Нет, не понимала… Понимала, что война неслыханно жестока, кошмарна, гибельна для великого множества людей, но чтобы это случилось с папой – нет, этого я не могла представить, мои ощущения это полностью исключали. Как может не стать моего веселого папы, который так бесстрашно идет на войну! Такие не бывают жертвами, так идут только затем, чтобы быть победителем…
Всю ночь во сне я помнила,
– Что же ты меня не разбудила! – набросилась я с плачем на маму.
– Я хотела, подошла, а ты так крепко спишь. Папа говорит – не трогай. Постоял около тебя, посмотрел, поцеловал в голову…
Папа очень любил меня. Я представила, как ему хотелось взять меня на руки, теплую, из кровати, в ситцевой ночной рубашке, прижаться ко мне своим лицом. Но он знал, я, конечно, горько заплачу и больше не усну, во мне останется долгая боль. И он меня пощадил. Пересилил свое желание, сдержал свою любовь. Он всегда так поступал – чтоб лучше для нас с мамой. Даже если ему самому от этого было хуже, он чем-то жертвовал.
Но в этот раз он не должен был меня оберегать, он должен был забыть про это. Пусть были бы мои слезы и плач, а руки мои сами цеплялись бы за его шею, но я бы еще раз прижалась к отцу, во мне остались бы еще какие-то минуты с ним, самые, может быть, памятные, потому что – последние.
Я все равно стала громко плакать – от горького чувства, что папа не подарил мне этих минут и ушел без прощания со мной. Мама меня утешала: мы еще сумеем его проводить и по-настоящему с ним попрощаться, на вокзале, когда будут отправлять эшелон.
В полдень мы пошли на сборный пункт узнать, когда состоится отправка. По дороге нам повезло: по промтоварным талонам давали папиросы «Красная звезда», почти без очереди нам удалось получить пять пачек, и мы понесли эти папиросы, радуясь, что для папы у нас есть подарок, который обрадует и его.
Но папу на сборном пункте мы уже не нашли. Там была страшная толчея. Мама у всех спрашивала, одни говорили одно, другие – другое. Наконец мама узнала, что папа с командой уже на вокзале. Мы кинулись туда. Встретились какие-то знакомые, они сказали, что папина команда уже уехала. Я заревела. На вокзале толклось много мобилизованных, ждущих отправки, с ними стояли их матери, жены; мужчины, прощаясь, держали на руках детей. Я не могла смириться, что не увижу папу, и не хотела уходить. Я уверяла маму, что нам сказали неверно, папа не уехал, он где-то здесь, среди этих толпящихся людей, и со слезами просила – давай еще поищем. И мы снова и снова ходили по перрону, из зала в зал большого вокзального здания, воняющего хлоркой, дегтем красноармейских сапог. Раз десять я вскрикивала, принимая чужих людей за папу, но папы нигде не было…
3
Первая военная зима действительно была на редкость морозной, обильной буранами и очень помогла нашим солдатам на фронте. Не ожидавшие таких холодов немцы померзли тысячами, коченелые их трупы густо чернели в снегах Подмосковья. Газеты печатали эти снимки, и люди вздыхали облегченно: еще меньше стало врагов, от Москвы их уже гонят и, может быть, скоро погонят и отовсюду, на всех фронтах.
Жизнь в городе шла нормальным порядком; народу после осенней эвакуации стало заметно меньше, но все оставшиеся предприятия работали, ВОГРЭС без перерывов давал электричество, действовал водопровод. Ходили трамваи, выпекался хлеб, по карточкам выдавали все, какие положено, продукты и товары, даже хозяйственное мыло, которое стало большим дефицитом. В школе нашей разместился штаб фронта во главе с маршалом Тимошенко. Квартиру ему отвели в доме напротив. Иногда по утрам жители улицы могли видеть, как он посреди двора в белой нижней рубашке, блестя лысой глянцевой головой, умывается снегом, а потом идет пешком в штаб в сопровождении двух адъютантов, – высокий, прямой, в длинной шинели, сизой барашковой папахе.
Я ходила в другую школу, в конец улицы Сакко и Ванцетти, у Девиченского рынка. В ней собрались ученики пяти или шести городских школ, потому что и те школы были подо что-то заняты – под госпитали, военные учреждения и военные училища. От нашего класса осталась половина, другая половина уехала с родителями в эвакуацию. Некоторые из уехавших писали письма, спрашивали, как там город, занимаемся ли мы? Им отвечали: всё в порядке, налетов не бывает, хотя фронт всего в ста пятидесяти километрах, действуют даже все кинотеатры: «Спартак», «Пролетарий», «Комсомолец», снова показывали «Большой вальс», – ах, какая это картина, какая прелесть Карла Доннер! А музыка Штрауса – просто с ума можно сойти…
Отец в своих коротких письмах не сообщал, где находится, это запрещалось, но можно было понять, что он пока еще не на фронте, а где-то на Волге, там идет формировка и обучение большой воинской части, и папа в ней взводный командир. Хотели его направить на авиаремонтную базу, но он уперся, работа там – по плечу любому слесарю, даже мальчишки из ремесленных училищ справляются, и это значит – оставаться в тылу. А это его никак не устраивает, он хочет быть там, где «похолодней и погорячей одновременно». А то будет стыдно потом, где он находился и что делал, когда другие по-настоящему воевали…