Бомба для пpедседателя
Шрифт:
– Попробуйте вспомнить, Урсула, как он сказал это?
– Я не попугай. Он сказал, что как только вернется домой и кончит все свои бюрократические дела... Я еще тогда спросила его: <Неужели у вас есть бюрократы?> А он нагнулся ко мне и сказал на ухо: <Есть>. И засмеялся. Он. смеялся очень хорошо - всем лицом... Погодите, вот еще что он мне говорил... Он говорил: <Ульм нападал на меня все время: <Все же Судеты это немецкая земля!> А в Судетах, в Чехословакии, помимо того, что это чешская земля, - самые богатые в Европе залежи урана. Неужели тебе нужно, чтобы ваши сволочи имели свою бомбу?> Конечно, я сказала, что мне не нужна бомба... Ни наша, ни их...
– Вы не обиделись, когда он сказал <ваши сволочи>?
– А по-вашему, Шпрингер и Тадден ангелы?
– Значит, иногда вы слушаете транзистор, если знаете про Таддена и Шпрингера?
– Да нет же... Все мои друзья мужчины говорят об этом - одни ругают, другие хвалят. Но мне Шпрингер не нравится, потому что у него слишком красивенькое лицо.
– Кочев ничего не говорил вам, собирается он сразу же уходить в восточный сектор или у него остались какие-то дела у нас?
– Нет. Он мне ничего не сказал об этом. А, нет, погодите... Он сказал, что хочет зайти попрощаться с профессором... Я не помню его фамилию. Может быть, Пфейфер? Социолог. Ульм у него занимается. А потом сказал: <Если хотите, берите ваших друзей,
– А куда он вас пригласил?– Берг замер и чуть подался вперед.– Не помните?
– Не помню.
– Но он называл вам вайнштубе или вы просто забыли сейчас?
– Не помню, господин добрый прокурор... Ага! Я - гений! Все говорят, что я дура, а я - гений! <Ам Кругдорф>! Он еще говорил, что <круг> пришло к ним от нас. У русских казаки собирались <на круг> после войны с нами... Не этой, а какой-то другой, когда казаки брали Берлин...
– Урсула, - сказал Берг, - я прошу вас никому не говорить об этом... Вы не должны никому говорить о последней встрече с Кочевым. Иначе наши сволочи могут сыграть с вами злую шутку. Если хотите, я заставлю вас подписать официальную бумагу о неразглашении тайны. Хотите? Или удержитесь?
– Нет, - Урсула рассмеялась, - я не удержусь. Я очень люблю расписываться, давайте я распишусь, господин прокурор.
7
– Профессор Пфейфер, здравствуйте, это прокурор Берг. Мне необходимо увидеться с вами.
– По поводу Кочева, я понимаю. К вашим услугам, господин прокурор. Когда бы вы хотели видеть меня?
– Я готов принять вас в любое время. Сейчас свободны?
– Сейчас? Как долго вы меня задержите?
– Как пойдет разговор.
– Минут тридцать? Час? У меня лекция в тринадцать сорок.
– Я жду вас. Мы уложимся, я думаю. Постараемся, во всяком случае.
Профессор Пфейфер был маленький лысый бровастый человек, который, казалось, скреплен шарнирами; он не мог сидеть спокойно на месте, словно собственное тело мешало ему и он не знал, какую же позу принять: то он выбрасывал вперед маленькие толстые ножки, то поджимал их; раздувал ноздри, двигал крючковатым носом и беспрерывно поправлял манжеты, вздымая при этом коротенькие ручки над головой, словно мусульманин во время намаза.
– Нет, нет, о времени, а тем более о точном времени не спрашивайте меня, господин прокурор! Я не в ладах с точностью из-за того, что сам слишком точен. Если я не уверен в абсолютной истинности даты, часа, диаграммы, я не посмею вам ответить - это значит обречь себя на терзания. Я буду беситься, что сказал неверно, и это может нарушить цепь ваших рассуждений. Это было вечером - с такой формулировкой я соглашусь. Он пришел ко мне, когда уже начинало темнеть. Нет, это снимите: начинало темнеть или стемнело - это разные временные категории. Просто вечером. Долго ли он пробыл у меня? Не помню. Мне было интересно с ним: время замечаешь, лишь когда тебе скучно.
– Вы не могли бы рассказать, о чем вы беседовали?
– Обо всем. Потому что единственная наука, которая объемлет ныне все проблемы мира, - это наша с ним наука - социология!
– С чего вы начали беседу?
– С чего начали? Ну, это обязательная буржуазность, они ее тоже усвоили, бедняги, мы им навязали эти условности. <Добрый вечер, господин профессор, благодарю вас за то, что вы нашли для меня время, вот моя карточка>. Москва, Институт экономики, телефоны, Кочев, плотная бумага, неплохой шрифт. <Рад видеть вас, коллега, хотите кофе?>– <Нет, благодарю вас>.– <Не лгите, вы хотите кофе, люди из-за <железного занавеса> должны быть категоричны>.– <Так вы и есть категоричный человек, если говорите за меня>.– <Ха-ха, оказывается, это я живу за занавесом, а вы самая свободная страна? С сахаром или без?>– <Без>.– <Молодец, только без сахара - истинный кофе, снимайте пиджак, валите его на стул, что у вас за тема?>– <Тенденции развития послевоенной экономики в ФРГ, концентрация капитала, неонацизм>.– <Не это сейчас главное, это для историка, а не для социолога, пошли на кухню, там газ. Тема узковата, попахивает заданностью. Вы хотите знать мою точку зрения? Извольте. Развитие промышленных мощностей в послевоенной Германии, вне воли магнатов промышленности, привело нас к кризисной ситуации. Нет, нет, на бирже все хорошо, и спада вы не дождетесь. Это все пропаганда! Какой там спад! Будет крах, а не спад. После Гитлера мы за короткое время порвали с эпохой скудости! Нет, я не адепт капитализма, я считаю Маркса великим ученым, и мне омерзительны страсти биржи. Просто такова правда, и случилось это потому, что впервые в истории человечества нехватка высококвалифицированного труда облегчала прогресс. Нас научили делать рубашки, машины и телевизоры не искусством рук, но дисциплиной производства: автоматизации промышленного процесса не нужны брюссельские кружевницы или резчики по дереву - им нужны лишь <нажимательные> движения роботов. Загорелась красная кнопка - нажми ее, загорелась зеленая - сними с конвейера готовый телевизор. А скоро нам вообще не будут нужны рабочие в том смысле, как они были нужны двадцать лет назад. Все будет делать машина. А что делать человеку? Частичная безработица, когда автоматизация наиболее уникальных процессов производства выбрасывает на улицу тысячу-другую рабочих, рождает уличные демонстрации длинноволосых и коммунистов. А что будет с миром, когда машины повсюду заменят человека! Ранее труд был рычагом всеобщей дисциплины мира. Что же станет с людьми, когда их заменят машины? Со всеми людьми: и с Круппом, и о его рабочим? Машины обеспечат и того и другого рефрижератором, автомобилем, цветным телевизором, коттеджем, рубашкой и пиджаком. Как быть тогда? Ну, со всякого рода Вагнерами и Чайковскими, Чеховыми и Хемингуэями понятно: они над миром, они вне схватки. А как быть с остальными? Кто поднесет вам чемодан от такси к лифту в отеле? И почему шофер такси должен выполнять ваше указание - куда вас везти? Вы что, умнее его? У вас на груди табличка, на которой написано: <Я гений>? Мы на грани таких политических сдвигов, что вся шумиха ультралевых покажется человечеству детской игрой>.– <Дайте веревку>, - сказал он. Я это точно запомнил, потому что удивился и глупо на него уставился. <Я повешусь, добавил он.– В вашем ватерклозете. Вы нарисовали такую беспросветность, что мне не хочется жить>. Я посмеялся, мы разлили кофе по кружкам, но я свою тут же разбил, я всегда бью посуду, из-за этого мы расстались с женой, и я начал заваривать еще одну порцию кофе, но он предложил разлить кофе из его кружки на две чашки, и он это довольно ловко сделал, не пролив на пол ни капли, и мы пошли в кабинет. <Истина конкретна, профессор, сказал он, - и я отнюдь не против вашей конкретики, в ней много правды. Вы разрушаете иллюзии логикой своего предвидения, и правильно делаете. Но как же быть? Я против того, чтобы сидеть сложа руки и ждать, пока тебя сбросит в пропасть тот поток, который можно отрегулировать, зашлюзовать, что ли...>– <Вы предлагаете зашлюзовать прогресс?
– Почему вы поругались?
– В этом виноват я. Я начал спор с высоких позиций будущей правды, а потом меня стало заедать, что он меня бьет фактами нашей повседневности, почерпнутыми из наших же газет, и стал отвечать ему тем же. Но расстались мы хорошо. Он проявил необидную снисходительность. Он, конечно, из их пропагандистов, он признался мне в том, что хотя и не состоит в партии, но разделяет коммунистические догмы, потому что они <единственно истинные>. Он говорил, что у них громадное количество всякого рода непорядков и даже идиотизма, и это меня с ним примирило. Но он говорил мне: <Вы же не хотите ставить во главу угла сегодняшнее положение в вашей стране, вы все время уходите от повседневности, от быта, от практики политической жизни-в будущее. А смоделировать будущее всегда значительно легче, чем точно понять и решить проблемы настоящего. Я же говорю: вот это у нас глупо, это идиотизм, это старина и ветхозаветность; я не ухожу от сегодняшнего дня>. Я еще ему сказал: <Вы мужественный человек, Кочев>, - а он ответил, что у меня неверное представление о мужестве. <Почитайте внимательно наши газеты. Мы пишем там похлестче, только надо читать газеты, а не ваши комментарии на наши выступления. Мы решаем отправные вопросы: человек и природа, человек и закон, человек и человек. В частностях портачим, порой - сверх меры. В главном мы идем верно>. Я пригласил его выступить перед студентами, но он сказал, что завтра улетает в Софию, потому что срок его командировки окончился. <Правда, - сказал он, - я был у вас в университете, в восточноевропейском институте. Это ужасно. Их не интересует наша действительность и ее проблемы. А когда им предлагаешь спор, они не могут толково возразить, потеют от натуги и сверлят тебя глазами, как пулеметами. Они вам сослужат плохую службу, если станут специалистами по <русскому или болгарскому вопросам>. Им ведь предстоит засаживать информацию в электронно-вычислительные машины, ну и будут они вам туда совать всякую ерунду. Это то же, как если б засовывать в наши ЭВМ по Германии одни лишь данные о речах Таддена и лидера судетских немцев Бекера. Право слово, я бы тогда недоумевал, получив расчеты из ЭВМ...> <Неужели вы всерьез принимаете этих маньяков?– спросил я его.– Это несерьезно, вы тут под давлением вашего пропагандистского пресса>. А он мне тогда ответил - бил как молотком, мне это очень понравилось: <Я отношусь серьезно к Германии - ко всему, что там происходит. Естественно, для меня Германия - это не таддены и Штраусы со шпрингерами. Нет, отнюдь. Но они же у вас существуют? Через двадцать лет, если вы их сможете сейчас сдержать, они действительно будут смешны и несерьезны...> А в одиннадцать он ушел.
– Когда?
– В одиннадцать.– повторил профессор.– А что?
– Почему вы убеждены, что он ушел от вас в одиннадцать?
– Как почему? Он же сказал, что у него в <Ам Кругдорфе> встреча с каким-то юным крезом. А от меня до <Ам Кругдорфа> двадцать минут ходу. Как раз в одиннадцать двадцать у них была назначена встреча.
– А почему он не мог взять такси?
– Не было денег. Он признался, что им дают мало денег на командировки.
– В связи с чем он в этом признался?
– Он рассматривал мои книги. <У вас безумно дорогие книги, - сказал он.– Кто может покупать эти великолепные книги, если вот этот двухтомник Винера дороже пары туфель? Я тут потерял полкило слюней, когда рассматривал витрины книжных магазинов. У нас в поездках денег с гулькин нос, на книги не хватит, даже если экономить на метро, не говоря уж о такси...>
– Спасибо. Теперь надо записать ваши показания...
– Что?! Всю эту болтовню?! Но я вышел из графика, господин прокурор!